Некоторые не уснут. Английский диагноз (сборник) - Адам Нэвилл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дождь за окном перестал, и дом начал поскрипывать, как старый корабль, на котором мы плавали однажды летом. Наконец Махо заговорила. Она сказала, что скучала по мне. Зевая, я спросила насчет туфли, ноги и мешочка с комочками, которые папа нашел в дымоходах.
– Они принадлежат игрушкам, – ответила Махо. – Твоему папе не стоило брать их вещи. Это было ошибкой. Это не правильно.
– Но они были старые, грязные и противные, – возразила я.
– Нет, – настаивала Махо. – Они принадлежат игрушкам. Игрушки положили их туда давным-давно, и родителям нельзя их забирать. Они для игрушек все равно, что счастливые воспоминания. А теперь спи, Юки. Спи.
Я ничего не поняла. И, думая над ее словами, стала засыпать. Под её волосами было так тепло. Она тихонько пела мне на ухо и терлась холодным носом о щеку, как щенок.
Я слышала, как в коридоре собираются игрушки. Никогда еще их не было так много. В одно время, в одном месте. Такое происходило впервые. Наверное, был какой-то особый повод. Вроде парада. Когда родители Махо уехали, они тоже проводили парад.
– Игрушки, – прошептала я в черную шерсть у себя на лице, сползая в глубокую яму сна. – Ты слышишь их?
Махо не ответила, так что я просто слушала, как игрушки бродят в темноте. Как шаркают своими маленькими ступнями. А их розовые хвостики шелестят по деревянному полу. Как звенят бубенцы на шляпках и кривых пальчиках их крошечных ножек.
– Тук-тук-тук, – стучали деревянными тросточками старые обезьянки.
– Чик-чик-чик, – щелкала тонкими, как вязальные спицы ножками какая-то дама.
– Цок-цок-цок, – цокали копыта черной лошадки с желтыми зубами.
– Дзынь-дзынь-дзынь, – дзынькали тарелки в руках куколки с острыми пальчиками.
– Тум-тум-тум, – бил барабан.
Они все маршировали и маршировали по дому. Все дальше, дальше и дальше по коридору.
* * *
Меня разбудили крики. Сквозь сон и мягкую тьму, укутавшую мое тело, я услышала чей-то громкий голос. Мне показалось, что это папа. Но когда глаза у меня открылись, в доме было тихо. Я попыталась сесть, но не могла пошевелить ни руками, ни ногами. Перекатываясь с бока на бок, я немного освободилась от волос Махо. Они были везде, со всех сторон.
– Махо? Махо? – позвала я. – Проснись, Махо.
Но она лишь сильнее обхватила меня своими тонкими руками. Сдув волосы с губ, я попыталась рукой убрать с глаз длинные пряди. Я ничего не видела. Махо мне не помогала, и я потратила много времени, чтобы размотать шелковые веревки, опутавшие шею и лицо, стряхнуть их с рук, вытащить из щелей между пальцев, чтобы они не цеплялись и не тянули. В конце концов, мне пришлось перевернуться на живот и задом выползать из воронки её черных волос. Она крепко спала и не проснулась, даже когда я стала трясти ее.
Лишь добравшись до края кровати, я смогла сесть нормально. Все простыни и одеяла опять были на полу. Я слезла и побежала в темный коридор. Направляясь к спальне мамы и папы, я не видела под собой холодных половиц и слышала лишь стук своих босых ног. Дверь в их комнату была открыта. Может, папу снова разбудил плохой сон. Я не стала заходить и просто заглянула внутрь.
В спальне было очень темно, но там что-то двигалось. Я напрягла глаза и уставилась туда, куда из щелей между занавесками падал тусклый свет. А потом увидела, что шевелится вся кровать.
– Мама, – позвала я.
Казалось, мама с папой пытаются сесть и не могут. И простыни вокруг них шуршали. Кто-то стонал, но на голоса родителей это не было похоже. Будто кто-то пытался разговаривать с набитым ртом. И с кровати доносился еще один звук, он становился громче. Чавкающий звук. Словно много-много людей торопливо ели лапшу в токийском кафе.
Дверь закрылась, и, обернувшись, я увидела Махо. Но поняла, что она там, еще раньше.
Она смотрела на меня из-за своих волос.
– Игрушки просто играют, – сказала Махо.
Она взяла меня за руку и повела обратно к нашей кровати. Я забралась в постель, она вновь опутала меня своими волосами, и мы вместе стали слушать, как игрушки раскладывают свои вещи по тайникам в стенах, там, где им и место.
Срок расплаты
В сумерках, когда все вокруг погрузилось во мрак, мы молча шли по опустевшей улице с непроизносимым названием Рю-ду-Су-Льетенан-де-Луатьер. Впереди, за белыми, крытыми черепицей зданиями на Куай-дю-Канаде бушевало море, и мы знали, что оно чернеет, хотя не видели его. Эта улица была ближе всего к океану и казалась более чем пустой. Буквально вымершей.
Улицы Арроманша не тронула разруха. Не было разбито ни одного окна. И не все дома были заброшены. Хотя я не знал наверняка, какие пустуют, а какие по-прежнему обитаемы. Флаги были сняты. Танки и легкая артиллерия, оставшиеся со Второй Мировой, ржавели под открытым небом. Кафе и музеи были закрыты. А ветераны, однажды побывавшие здесь, давно умерли. Какой бы пустынной и мрачной ни была внутренняя часть города, сжавшаяся и отодвинувшаяся от набережной, здания, непосредственно выходившие на океан, почему-то казались еще более безжизненными и обветшалыми, словно понесли поражение.
Мы чувствовали, как океан заглатывает водянистый свет, слышали бесконечный шум его холодных бурных волн и его громкие беспокойные вздохи. Бесчувственная и вневременная вода тянула нас к берегу, пытаясь завлечь в свою ужасающую орбиту. Подумать только, когда-то я относился к морю с любовью, его запах и крики птиц вызывали у меня умиротворение. Теперь, когда нас стирают, нацию за нацией, одна мысль о его существовании, заставляла меня содрогнуться. В то утро, сразу после нашего прибытия в Гавр, пока я стоял перед огромным водным пространством, мой внутренний мир рухнул, превратившись в жалкую пыль. Я почувствовал, что, как и черная бездна, нависшая над землей, водные глубины стали ближе к суше, чем когда-либо. Почему-то слишком близко. В Арроманше это ощущение обострилось.
Сердце у меня бешено колотилось. От паники перехватило дыхание. Я жадно хватал ртом холодный воздух. «Небо все ближе. Море все ближе. И меркнет свет». Когда я сказал это Тоби на улице под