Александр Дюма - Труайя Анри
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тот же вечер он вместе с двумя другими писателями и друзьями, Фонтаном и Дюпети, уехал в Руан. Всех троих собратья из Общества драматургов выбрали своими представителями на торжествах по случаю открытия памятника Пьеру Корнелю. Александр размышлял над странностью своего положения: еще утром он рисковал собственной жизнью, защищая свою честь, а теперь катит в провинциальный город, чтобы почтить память писателя, умершего больше двух столетий назад. Всего несколько часов минуло с тех пор, как он спрашивал себя, останется ли целым и невредимым или погибнет в этом нелепом поединке, а сейчас думает о том, понравится ли слушателям речь, которую он приготовил накануне в честь автора «Сида». И вздохнул: «Человеческая жизнь – попросту насмешка!» Однако это наблюдение не мешало ему радостно благодарить свою счастливую звезду, везде и всюду его хранившую. Начав свое выступление перед публикой, собравшейся на открытие памятника, он был уверен и в себе, и в своих словах. И был прав. Следом за ним на трибуну вышел Пьер Лебрен, член Французской академии. Прочитав в «Journal des Débats» обе речи, некто Стендаль коротко заметит: «Александр Дюма не так глуп, как Пьер Лебрен».[62]
Вернувшись в Париж, Александр больше ничем не желал заниматься, кроме подготовки к своему предстоящему путешествию вокруг Средиземного моря. Он рассчитывал на существенную поддержку государства, однако правительство проявило возмутительную скупость. Несмотря на многочисленные просьбы Дюма, Гизо согласился финансировать предприятие лишь в размере пяти тысяч франков, распределенных на три выплаты. Ничтожно мало! К счастью, если Франция и оказалась чрезмерно осторожной, Дюма и его друзьям смелости было не занимать. Препятствия их не пугали, а, напротив, подстегивали. «По дороге разберемся и как-нибудь выкрутимся!» – решил Александр. И, пересмотрев свои первоначальные намерения и сократив размах, смирился с тем, что придется в поездке отказаться от врача, геолога, скульптора и архитектора, чье участие поначалу считал необходимым. Всю ученую команду заменят два-три приятных и достаточно образованных спутника. Чем меньше их будет, тем лучше они станут работать! Так, стало быть, в путь – и будь что будет! Назначив себя предводителем самого смелого и самого полезного похода современности, Дюма заказал места для себя и своих помощников-исследователей в почтовой карете, которая должна была покинуть Париж 7 ноября 1834 года.
Глава IV
Научная экспедиция
После нескольких неудач и бесплодных попыток Александр удовольствовался тем, что взял с собой в поездку одного из своих друзей, художника-пейзажиста Годфруа Жадена, и его пса Милорда, уродливую помесь терьера с бульдогом, мерзкое создание, неспособное спокойно видеть кошку: ему непременно надо было на нее наброситься и попытаться растерзать. Как и предполагалось заранее, на ближайшей станции Дюма должен был подобрать молодого и довольно странного республиканца по имени Жюль Леконт, который в течение месяца тайно жил в его квартире на Синей улице, якобы скрываясь от преследований полиции, и которому он по доброте душевной раздобыл фальшивый паспорт. Несмотря на сомнительное прошлое этого приживала, Александр снисходил до того, чтобы развлекаться в его обществе, терпеть его бесконечное вранье и даже платить его долги. Вот и на этот раз – добравшись до Фонтенбло, где была назначена встреча, он узнал, что славный малый, представившись Альфредом де Мюссе, угостил роскошным обедом местную молодежь. Разумеется, хлебосольный приезжий и не подумал заплатить по счету. А счет был немалый – четыреста франков! Александр для порядка добродушно побранил Жюля Леконта, расплатился с хозяином ресторана и взял с виновного клятву, что это больше не повторится. Пристыженный Леконт, выслушав сделанное ему внушение, забился в уголок кареты и вел себя тихо не только в дороге, но и во время остановок. Но можно ли всерьез положиться на такое легкомысленное существо, надолго ли его хватит?
Прибыв в Лион, Александр с волнением увидел, что апрельское восстание оставило следы и на изрешеченных пулями стенах, и в сердцах жителей города, которые помнили и страдали. Униженный и оголодавший рабочий класс не мог простить процветающей буржуазии ее наглой роскоши. В этом ледяном аду жила, всеми забытая, Марселина Деборд-Вальмор – женщина, которую Дюма считал одним из величайших поэтов своего времени. Она приняла его и после долгих уговоров согласилась показать несколько стихотворений, которые он нашел великолепными. Чудесное совпадение – в единственном настоящем театре города играли «Антони»! Александр не устоял перед удовольствием снова увидеть собственную пьесу и поаплодировать актерам. Роль Адели исполняла молодая актриса Гиацинта Менье, и «право же, превосходно!». Она играла так же хорошо, а может быть, даже и лучше, чем Мари Дорваль. Расспрашивая о ней всех подряд, Александр узнал, что она замужем, мать семейства, и именно она, на свое актерское жалованье, содержит семью. Все это было тем более трогательно, что при такой возвышенной душе у нее было и прелестное личико! Он прошел к ней в уборную, наговорил комплиментов и сунул записку, в которой просил ее на следующий день прийти к нему в гостиницу, в его номер. Классический прием. Она не сможет отказать в таком крохотном вознаграждении своему автору. Однако Дюма в ней ошибся. Гиацинта, оскорбленная его бесцеремонными манерами, вернула ему письмо. Однако он не отступился, принялся заверять ее в том, что намерения у него были самые невинные, умолял жестокую актрису зайти к нему хотя бы на несколько минут, чтобы он мог оправдаться устно. «Я никуда не уйду из своей комнаты номер 3, – пишет он ей. – Я буду ждать вас там. Сам не знаю, что я вам пишу, но мне надо вас увидеть, сегодня вечером или завтра утром».
Она пришла. Дверь третьего номера закрылась за ней. Александр полагал, что сумел завоевать доверие молодой актрисы и все дальнейшее будет не более чем сопротивлением из кокетства. Однако Гиацинта по-прежнему держалась настороженно. Затем, поскольку Александр делался все более настойчивым, она на мгновение опустила голову к нему на грудь, вздохнула, улыбнулась и проворно отстранилась. Все, чего ему удалось добиться, – мимолетный поцелуй на прощание. Это добродетельное бегство вывело его из равновесия, он совсем потерял голову. Поскольку эта кокетка ему отказывает, он непременно должен ее заполучить. Но в то же время он восхищался тем, что она смогла перед ним устоять. «Милая Гиацинта, – пишет он ей, – никогда бы не поверил, что можно сделать мужчину таким счастливым, отказывая ему во всем! […] О, дорогая моя, знаете ли вы, что с вами сбылась моя давняя мечта – о любви, которая была бы отделена от всех прочих моих любовных приключений, особенной любви, в которой была бы разлука и больше души, чем чувств, – любовь из тех, к которым стремишься издалека, когда на тебя обрушивается большое горе или большое счастье. Вы для меня уподобились тем ангелам, которых можно увидеть лишь изредка, но которые делают нас счастливыми, стоит им только показаться. […] Боже мой, почему же я должен уезжать? Но через шесть недель, когда я вернусь, вы придете снова, и больше никто не сможет помешать мне прижать вас к своему сердцу и поцеловать ваши милые губы. […] О, какой я преисполнен благодарности!»
Он и в самом деле уехал, поскольку этапы его путешествия были строго расписаны. Невозможно изменить программу «научной экспедиции» из-за любовного приключения. Тем не менее на всем протяжении своего пути, пролегавшего через Шатонеф, Авиньон, Ним, Эг-Морт, Бокер, Тараскон, Арль и Марсель, он не переставал думать об этой молодой женщине, у которой хватило твердости и решимости его оттолкнуть. Охотничий инстинкт не позволял ему отступиться. Чем больше защищается намеченная жертва, тем приятнее ее покорить. Дюма созерцал улицы, памятники, прохожих, небо над городами, через которые проезжал, а видел перед собой одну только Гиацинту в театральном костюме Адели, она выступала сквозь все мелькавшие перед ним пейзажи. С бесстыдной настойчивостью он засыпал ее письмами, в которых говорил о своих терзаниях и своих надеждах. Она, смущенная и взволнованная, отвечала, что преклоняется перед ним и испытывает к нему привязанность, но это чувство должно оставаться платоническим. Полностью с ней соглашаясь, он все же не складывал оружия. Ему представлялось, что все это было только маневром с целью его завлечь и набить цену согласию, которым все и завершится. Гиацинта в нескольких строчках развеяла его заблуждения: она – жена и мать и никогда об этом не забудет! «Вся любовь, которую может вместить мое сердце, весь восторг, который может испытывать моя душа, – все это должно быть сосредоточено в одном-единственном чувстве: материнской любви. Мне этого чувства достаточно, оно делает меня счастливой, и больше в моей жизни ничего быть не должно». Тем не менее она не отрицала того, что потрясена недолгими минутами близости, которые им выпали, теми мгновениями, которые они провели вместе: «Вы думали, будто я с вами заигрываю, но нет, в моем сердце был восторг, потому что в вас я восхищалась всем тем, что заставляет думать о божественном». Читая эти слова, он размышлял о том, что среди множества женщин, которые присутствовали в его жизни, по большей части – доступных, Гиацинта представляла собой существо исключительное, она одна была достойна того, чтобы внушить ему совершенную, идеальную, небесную страсть, какую всякий поэт мечтает испытать хотя бы один-единственный раз, и, в конечном счете, ему очень повезло, что она ему отказала. Преисполнившись веры в редчайшие достоинства своей корреспондентки, он даже стал рассказывать ей в письмах об Иде. Его нынешняя любовница, писал Дюма Гиацинте, разочаровала его, потому что она суха, как вязанка хвороста. «Вскоре я понял, что ее любовь, которая была так велика, как только позволял склад ее характера, все же была далека от того, чтобы соответствовать моей». Если он отправился в такое долгое путешествие, причина в том, что он, при его неистовой восторженности, связался с женщиной, которой всякая необузданность была чужда. «Грудь моей любовницы слишком тесна для того, чтобы в ней могло поместиться сердце!» – заключил он. Ах, если бы только можно было взять Гиацинту с собой в поездку! Ее присутствие озарило бы самые прозаические минуты.