Федин - Юрий Оклянский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В доме на Смурском переулке он разрыдался вечером, после многолюдья поминок. Напросился ночевать в ее комнате — все равно надо было кому-то. И, оставшись наедине с собой, будто услышал Шурин голос: «А ты поплачь, Костик!..» Она знала его обычную заторможенность — «замороженность», как считали другие. Умела подыскать самое подходящее к случаю слово. Он плакал в подушку. Безутешно, покинуто, как в детстве.
Сейчас, глядя в проталину вагонного стекла, Федин старался сообразить: что же дальше?..
Шура всегда изумляла брата. Встречи с ней точно возвращали к лучшему в собственной натуре. Добрая, мечтательная, жалостливая — это перешло к ней по материнской линии, от Алякринских. Она была праведницей. Не умела причинять окружающим мельчайшей боли. Скорее возьмет ее на себя. Страдания котенка важней были для нее всяких умных разговоров. Добра была, кажется, до безволия. Жила как будто без плоти, сотканная из воздуха. И вместе с тем имела характер твердый. Убеждения души не уступит… И где же, где теперь все это? Неужели ничего нет, исчезло?
Да, Алякринские по женской линии передали Шуре не только свою природную доброту, но и наследственную чахотку, правда, через поколение. У матери туберкулеза не было, а у Шуры он опять проявился, как у бабки. Хворала она долго, насколько помнили домашние. И к этому привыкли, относились спокойно. Иные ведь с наследственным туберкулезом, понемногу тлеющим, переживают здоровых, тянут до восьмидесяти и дольше. Ничто не предвещало беды. А тут вдруг обострение, вспышка — и сразу сгорела.
Это было в январе. А в один из последних дней апреля у Федина неожиданно подскочила температура. Жар был настолько сильный, что он не сразу даже смекнул, что произошло. После обеда прилег вздремнуть. С намерением приняться затем за прерванную страницу «Похищения Европы».
Весь материал был под руками — собран, пригнан, заготовлен, разложен по папкам — и теперь вело нетерпение. Из одного рабочего дня старался выкроить два: послеобеденный сон позволял снять утомление, и можно было начинать сызнова. Несколько глав были отделаны, полностью готовы. Осенью намечал печатать в журнале «Звезда» первую книгу.
Проснулся с чувством, что ожидает что-то хорошее, интересное, давно грезившееся. Это была неоконченная страница романа. Он уже знал, как писать дальше, и уверенность была, что получится легко, звонко, вдохновенно. Изготовился, чтобы вскочить, одеться и мигом — пером ухватить готовое, начать работать.
Пошевелился — и не мог оторвать от подушки голову. Сделал усилие — предметы виделись, будто из глуби, сквозь зеленоватый слой морской воды. Приподнялся — и вдруг все поплыло, тело было непокорное, вялое, — понял, что не может. Изменили температуру — 39,5 градуса!
Сначала, больше недели, считалось — сильный грипп. Затем для обследования пригласили специалиста — заведующего легочным отделением городской больницы Памяти жертв революции. Результаты рентгеновского просвечивания и анализов оказались ошеломляющими: на фоне гриппа — застарелые, по меньшей мере трехлетней давности, каверны в правом легком и процесс свежего туберкулезного распада — в левом.
Конечно, он много трудился и в пору написания «Братьев», да и теперь. Возможно, не очень прислушивался к себе. Но прежде ничто вроде не предвещало такого оборота событий. Разве случались бронхиты, изредка воспаления легких. Такая ли уж невидаль это при гнилых и нестойких питерских погодах? Кто мог подумать, что болезнь уже три года как затаилась? Ничем не обнаруживая себя, потихоньку тлела, дожидаясь своего часа. И вот теперь занялась сразу пожирающим внутренним огнем. Он думал, что совершенно здоров, но и его нагнало родовое проклятье, только что сведшее в могилу Шуру.
Как видно, потрясение, вызванное смертью Шуры, нарушило нестойкое равновесие, произвело непоправимый перелом в развитии болезни… Катастрофа была столь внезапной, что некоторые друзья не успели соизмерить последствий. 13 мая, то есть спустя уже недели три после вспышки гриппа, А. Толстой направил Федину письмо из Детского Села, выдержанное в прежнем духе самого беспечного жизнелюбия. Злополучная простуда, видимо, полагал он, давно уже прошла.
Сообщая о литературных делах, давая совет относительно романа «Похищение Европы», А. Толстой приглашал друга к себе за город — взглянуть на подготовку к тому, чтобы «лопать редис, укроп, картофель, салат, огурец и даже артишоки с наших грядок», звал «на тягу».
Но Федину было уже не до утиной охоты. Туберкулезный процесс быстро прогрессировал. Больной слабел, таял буквально на глазах. Наступало то, что специалисты именуют явлениями крайнего истощения.
Среди писателей Ленинграда появились тревожные слухи… При такой запущенной стадии болезни и быстро ухудшающемся состоянии наиболее эффективным средством при немногих других, которыми располагала медицина, оставалось климатическое лечение. Главные центры обуздания туберкулеза находились за рубежом — в Германии и Швейцарии — в Шварцвальде и Давосе. На таком срочном лечении, хотя бы в течение десяти месяцев, и настаивал консилиум врачей-фтизиатров.
Легко сказать — Шварцвальд, Давос!.. Но для этого, помимо врачебных справок, требовалось еще многое другое, и главное — валюта. Причем суммы немалые. Даже самое скромное пребывание в германской или швейцарской здравнице, как подсчитано было в одной из официальных бумаг о выезде писателя, обошлось бы в месяц от 1000 до 1100 немецких марок, что составляло 10–11 тысяч марок за десятимесячный курс лечения. Страна напрягала все силы для осуществления планов экономического строительства, на счету была каждая инвалютная копейка, а тут сразу одному человеку требовалось выделить 10–11 тысяч марок! Нет, заполучить такие деньги было непросто!
На лето 1931 года семья Фединых поселилась в деревне.
Места были избраны благословенные — пушкинское сельцо Вороничи на Псковщине. Вольно сбегающие с окрестных холмов и бескрайне синеющие лесные дали, смолистый воздух прогретой деревенской светелки, петушиное пение и мычание коровьего стада, парное молоко и неспешные прогулки до берега задумчиво-говорливой речушки — всему этому назначалось подкрепить действие лекарственных средств, которыми располагала медицина.
От тех месяцев сохранилась портретная фотография 39-летнего писателя. Несмотря на явные усилия больного не поддаваться недугу и даже некоторую браваду перед глазком объектива, это грустный и печальный снимок. Холщовая деревенская роба, которая всякого, пожалуй, в таком возрасте скрасит и обратит в добра молодца, бесформенно повисла на исхудалых плечах. Матов цвет лица, русая скоба жестко топорщащейся бородки, лихо бритой под скандинавского шкипера, лишь резче выделяет обескровленную белизну кожи, еще неуместней и беззащитней делает обезволенный взгляд прозрачных глаз. Писатель медленно угасал.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});