Обреченное начало - Себастьян Жапризо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что на тебя нашло?
— Ты мне осточертел, — сказал Дени.
Он прошел мимо. Прифен смотрел на него с иронической усмешкой, разводя руками. Внизу медицинские сестры с металлическими коробками в руках выходили из палаты и переходили в другую. Дени подошел к отгороженной стеклом комнатке с телефоном. Там сидел мужчина и курил.
— Что вы хотите?
— Где найти сестру Клотильду?
— Сестру Клотильду? — переспросил мужчина. — Она уже ушла. Ее здесь нет.
— Спасибо, — сказал Дени, — большое спасибо.
Он сбежал по ступеням крыльца и помчался по аллее. Прифен только что расстался с ней в коридоре. Она не могла далеко уйти. Он нагнал ее у ворот. Перешел на шаг за несколько метров до нее, отдышался и обогнал с независимым видом.
— Вы уходите? — спросила она.
Он обернулся, подошел к ней, с ужасом сознавая, что слишком фальшиво разыгрывает удивление и что ее этим не проведешь.
— Да, ухожу.
— Вы уходите, хотя только что пришли?
— Мне нужно кое-что купить в городе. Могу я проводить вас немного, если не возражаете?
Она, должно быть, поняла, что он заготовил эту фразу заранее, потому что произнес ее слишком быстро, но не ответила, и они пошли по аллее рядом. Дени старался найти другую тему для разговора, но ничего не приходило в голову. У нее было самое красивое лицо из всех, что он видел — еще более прекрасное, более нежное, чем он мысленно пытался представить себе всю эту неделю — но такое нельзя сказать монахине. Дени пожалел, что она не была его теткой или одной из подружек матери. Тогда, возможно, он бы осмелился это сказать. А может быть, и нет. В результате, первой заговорила она:
— Я рада, что вы хотите меня проводить. У вас такой свирепый вид.
Дени засмеялся, подумал, что у него идиотский смех, и замолчал. Он смотрел на платаны, окаймлявшие аллею, и на людей, проходивших мимо платанов. Но видел только ее — накидку с капюшоном, белую, как и ее платье, широкое серебряное кольцо на левой руке, крестик из черного дерева на груди.
— Вы не садитесь на трамвай? — спросила она после мучительной паузы.
— Нет. Я люблю ходить пешком. Вы садитесь на остановке у Святого Франциска? Вы едете в город?
— Да. Мне нужно читать лекцию в пансионе. Вы знаете, что я работаю в пансионе?
— Да, — ответил Дени, — мне говорил Прифен.
— Он мне сказал, что вы справлялись у него через посредника, во время урока. Значит, вам это интересно?
— Мне хотелось знать, — сказал Дени.
И с отчаянной отвагой, как в воду головой, стараясь не думать о том, что будет дальше, он сказал:
— Вы выглядите такой милой, мне просто хотелось побольше узнать о вас.
— Вы тоже милый. Я думала, вам было со мной скучно в прошлый раз.
— О нет! — сказал Дени поспешно.
Эти детские глаза, торопливая речь, размашистые жесты: теперь она смеялась звонким, неожиданным смехом. Дени никогда бы не подумал, что монахиня может так смеяться.
— Что вы преподаете? — тотчас же продолжил он.
— Латынь и французский. Вы их любите?
— Да, — сказал Дени. — Только их и люблю. Остальное — просто ужас.
Он почувствовал, что гордится, что произнес это, возможно, из-за слова «ужас».
— Я думаю, вы хороший ученик, судя по тому, что сказал Прифен. Хороший, очень активный ученик.
— Ну, не знаю, — сказал Дени.
Наверное, она заметила перемену в его лице, потому что быстро добавила:
— Мне нравятся живые, непоседливые ученики. У меня есть одна ученица, ну просто чертенок, но я люблю ее больше всех.
— Меня не очень любят в школе.
— Наверное, вы ужасный, Дени.
— Не угадали. Даже хуже, чем ужасный.
Дени засмеялся, и на этот раз ему не показалось, что он выглядит глупо. Он только что понял что-то замечательное: она знала его имя, наверняка ей сказал Прифен. Но зачем было Прифену говорить, если бы она сама не спросила?
Они расстались на перекрестке с улицей Святого Франциска. Она села в трамвай, он дружески помахал ей, когда трамвай тронулся. Дени стоял на тротуаре, испытывая спокойную радость в глубине души, и смотрел, как удаляется белая точка.
Первое, что ему захотелось сделать, это пойти помолиться в школьной часовне. Милосердный Бог помог ему. Он уже не был одинок в этой жизни. Его жизнь больше не принадлежала ему. Дени стало страшно, когда он почувствовал, что его жизнь уже не принадлежит даже Богу. Белая точка за несколько минут вобрала в себя всего его целиком, и ничего уже не осталось, ни для него самого, ни для Бога.
Когда трамвай исчез в конце улицы, Дени стало немного грустно и пусто внутри.
Он пересек дорогу и вернулся в больницу. Когда ему казалось, что все потеряно и у него больше ничего не осталось, то всегда оставался Пьеро.
VI
До четверга дни тянулись чудовищно долго. В школе на занятиях ему еще удавалось думать о чем-то другом, а не только о своих дружеских чувствах к сестре Клотильде. Но вечером, в четырех стенах, в своей комнате становилось невыносимо.
Комната была маленькой и квадратной. Стол, освещенный лампочкой, кровать, шкаф у одной из стен, оклеенных голубыми обоями, составляли всю обстановку и занимали почти все пространство. Если бы не беспорядок, Дени бы думал, что здесь нет ничего принадлежащего лично ему, ничего, что он любил бы настолько, чтобы считать своей собственностью. Он не любил коллекцию марок, которую начал собирать еще его отец, не любил ракушки в старой коробке из-под сигар. Разве можно любить ракушки, если ты подобрал их на каком-то неприглядном пляже в минуты скуки? Он не любил ни ракушки, ни два выученных наизусть романа Фрэнсиса Финна — «Только один раз» и «Перси Финн» — с наклейками школьной библиотеки. Он не любил фотографии из Альманаха Олимпийских игр 1936 года. Разве можно любить чучело ящерицы, которое стоит в вашей комнате, но не принадлежит вам? Дени закрывал глаза, чтобы не видеть окно, которое напоминало ему про другие окна, улицы, город, все улицы города и шаги на тротуаре, трамваи, автобусы, продавцов газет, кричащих во все горло, мир, наполненный шумом и светом, который он сможет узнать только много лет спустя.
По вечерам родители, к счастью, не заходили в его комнату. Отец читал газету и думал про цифры. Мать готовила ужин и проверяла, в порядке ли ее столовая. Дени был предоставлен себе — лежал один на кровати, погасив лампу и погрузившись в мечты. Он слышал, как отец включает радио, чтобы узнать новости. Иногда он ловил Лондон и комментировал репортажи. Год назад, когда радио сообщило, что немцы отступают от Сталинграда, отец зашел в комнату Дени счастливый, в расстегнутом пиджаке.
— Русские с ними разделаются, — сказал он. — Точно, русские с ними разделаются. Бошам остается только убраться.
Потом, увидев, что Дени мало интересуют эти события, он добавил что-то, типа «бедная Франция», и ушел в гостиную к своей газете и своим цифрам.
Это был единственный вечер, когда Дени потревожили. Тем не менее боши не думали убираться, и Дени по-прежнему видел, как они устало и расслабленно прогуливаются по городу в своей грязно-зеленой форме.
На уроках Дени больше не проявлял прилежания. К нему вернулась какая-то безумная нервозность — как после его второй встречи с сестрой Клотильдой.
Большинство учеников, словно сговорившись, также всякий миг готовы были посмеяться, пошалить.
Учитель, монах-иезуит — французский, латынь, греческий — был небольшого роста, как и остальные, кругленький, в старой сутане и носках гармошкой. Он прохаживался по коридору мелкими шажками, заложив руку между двумя пуговицами на груди и высоко подняв голову. Ученики наградили его лестным прозвищем Наполеон. У него были повадки оробевшего Наполеона, пузатого Бонапарта, на всю жизнь оставшегося капралом. К тому же у него был нервный тик, толстые щеки, и на правой постоянно что-то вздувалось. По крайней мере, так считали ученики. Возможно, Наполеон клал язык за щеку, выпячивая ее, но все думали, что это флюс. Казалось, что добрейший, мягкий, всеми любимый отец Ремон Белон из иезуитского ордена «Общество Иисуса», все время держит во рту леденец.
Каждый год — одни и те же шуточки, те же уловки, чтобы сорвать урок. Отец Белон иногда начинал нервничать и демонстративно принимал меры, которые по своему добродушию считал устрашающими, однако любой наказанный ученик мог улучить момент и подойти к нему на перемене, чтобы тут же получить прощение за свою провинность.
На его уроках творился чудесный беспорядок. Классная комната превращалась в боксерский ринг, в межконтинентальную линию для бумажных самолетиков, в стрельбище, толкучку, где менялись марками, в конькобежную дорожку. Когда Наполеон не мог перекричать учеников, он неожиданно поднимался и, совершая большую тактическую оплошность, накидывался на самого распоясавшегося: