За экраном - Иосиф Маневич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Раз на палубе я увидел, как построилось отделение юнкеров. Из каюты на носилках вынесли черноусого хорунжего, я видел его при посадке и сразу узнал. Боцман надел на него парусиновый мешок и привязал железную гирю. Раздалась команда. Юнкера взяли ружья на изготовку, мешок мелькнул в воздухе, раздался залп. Я подбежал к борту, но море уже скрыло хорунжего. Его легкая казацкая сабля с насечками потом висела у нас в каюте, а наган в мягкой черной кобуре лежал у меня на койке под подушкой. Когда ночью Иванов о чем-то жарко шептался с женой и угрожал нам и ей, мне казалось, что он действительно вот-вот бросится на маленького брата и маму с саблей. Тогда я вынимал этот наган из кобуры и засыпал, держа руку на курке.
Через пять дней пути «Тигр» наконец-то стоял на рейде у Севастополя. Над нами было голубое небо, и под ярким весенним солнцем белокаменный Севастополь возник, как берег обетованный, спокойный и прекрасный. На рейде было множество кораблей: военных, пассажирских, грузовых, развевались иноземные флаги, по бухте спешили катера, где-то на далеком корабле даже играла музыка. «Тигр» прошел мимо Графской пристани и пришвартовался где-то в южной бухте. На берег никого сначала не пускали. Только папа, капитан «Тигра» и Иванов отправились в город.
«Тигр» стоял уже больше суток, но по-прежнему никого не отпускали с парохода. Я целый день разглядывал улицы, террасы домов, трамваи, оживленную толпу людей и корабли в гавани – от миноносцев до дредноутов. Впервые я видел военные корабли, слушал морские команды и пристально всматривался, как вечером с мачт миноносцев и канонерских лодок сползали андреевские флаги.
Наконец вернулся отец и сообщил, что наш эвакопункт расформировывается, все раненые, команда и врачи поступают в распоряжение севастопольского эвакопункта, который находится в Брестских казармах, куда мы должны переехать. Казармы эти находились на Корабелке. Вскоре мы туда и переехали.
Севастопольский эвакопункт был самым крупным, здесь размещалось до тысячи больных и раненых. В Крыму, видимо, был переизбыток офицеров, так как начальником эвакопункта был полковник Мокеев, а у него было еще три заместителя, тоже полковники, причем у всех были кресты и ордена. Много было офицеров для поручений, штабс-капитанов, прапорщиков. Главным врачом эвакопункта был доктор Чижевский: участник Ледяного похода, он носил терновый венец с мечом. Врачи и все офицеры размещались в офицерских флигелях Брестского полка. Мы получили квартиру из двух комнат и после целого года жизни на колесах, в теплушках, были совершенно счастливы…
Среди врачей эвакопункта было всего двое евреев – папа и Ястребеницкий, красавец лет двадцати пяти, в которого влюблялись офицерские жены, а их мужья держали его «на мушке». Отношение к отцу со стороны начальства – в чем, видимо, сыграл роль Иванов – было подозрительным. Полковники к нему придирались, и только Чижевский да Шуббе, бывший начэваком в Симферополе и знавший высшее начальство, сдерживали их происки. Мы жили на Корабелке, и в городе я не бывал, почти все время проводил на батареях Малахова кургана, в каких-то пещерах и под обрывом у моря.
Морской дух Севастополя наложил отпечаток на годы моей юности: склянки отбивали время, на кораблях играли «Зарю», белый камень Севастополя, белое – все вокруг: бескозырки, форменки, кителя, белый Андреевский флаг, белые полоски на синих воротниках, белые чайки над синим морем и белый известняк домов, лестниц, террас над синими бухтами.
Я знал в лицо все флотское начальство, командиров всех кораблей – впрочем, кораблей было не так уж много, основную часть флота Врангель угнал куда-то в Варну.
Хотя мне было уже одиннадцать лет, я, можно сказать, нигде не учился и ничего не знал.
В пятнадцатом году папа, приехав с фронта, определил меня в приготовительный класс царицынской Алексеевской гимназии, куда я был принят сверх процентной нормы, так как отец находился в действующей армии и имел ордена.
Я учился в первом классе, когда началась революция. Сняли царские портреты, отменили Закон Божий. Целый день я таскался по митингам, слушал ораторов, ходил на собрания старшеклассников. Считал себя то левым эсером, то максималистом, провожал солдат на фронт, присутствовал на всех парадах, хорошо знал все правила ведения собрания и все системы оружия. Дома у меня было два штыка: русский трехгранный и немецкий тесак. Я ходил в какой-то клуб и даже пытался записаться в самооборону, но плохо, с ошибками, писал и арифметику знал только до дробей.
К моменту приезда в Севастополь я был уже не раз под пулями и бомбежками, умел стрелять, знал марки самолетов и калибры орудий, форму всех военных частей, я много видел чужого горя, стоял у края раскрытых братских могил, видел самосуды, знал красных комиссаров и белых генералов, но почти ничего не читал и ничего, кроме революционных речей и команд, не слышал. В детских мечтах я видел себя на балконе в кожаной тужурке: то бросал в массы слова, полные огня, то верхом на лихом коне мчался с маузером, деревянная коробка которого болталась через плечо на ремне. Я, видимо, был хорошеньким мальчиком, и сестры милосердия вели со мной фривольные разговоры. В общем, в течение нескольких лет я много странствовал, но мало что осмысливал и очень плохо представлял, как выглядит учебник. Два года, проведенные в гимназии, в моем представлении освобождали меня от занятий на всю жизнь. Но домашние мои понимали, что надо срочно что-то предпринимать в отношении моего образования, поэтому решено было к осени определить меня в севастопольскую гимназию. Но в какой класс? По возрасту я должен был идти в четвертый, но по знаниям я забыл даже то, чему учился в первом.
Учителями моими стали три вольноопределяющихся: Тагер, Попов и Данчик. Все трое были из Царицына, все – дети врачей и работали санитарами эвакопункта. Жили они на корабельной стороне в маленьком белом матросском домике, вместе с ними жили еще две очень красивых сестры милосердия. Это были пассии, как тогда выражались, Тагера и Попова. Данчик же был влюблен в учительницу французского языка Тамару Витольдовну – необыкновенно изящную польку, дочку адмирала. Эти три пары шокировали все офицерское общество, и, прежде чем я начал заниматься, родители долго обсуждали, как такое общение отразится на моей нравственности. И хотя в ту пору подобные вопросы меня еще мало волновали, однако всех трех дам я отмечал как очень привлекательных. Больше других меня занимала Тамара Витольдовна – я до сих пор помню ее, и она кажется мне образцом удивительной породы женщин тех лет, грациозных и таинственных. Однако еще потому, возможно, она казалась мне столь привлекательной, что с нею были связаны надежды на мое поступление в гимназию: ей я должен был сдавать французский язык, она должна была привлечь на мою сторону других экзаменаторов. Кстати, учителя севастопольской гимназии поголовно были влюблены в нее и уж никак не предполагали о ее романе с евреем, вольноопределяющимся Данчиком.
Я приходил к ним обычно вечером. Ося Тагер – теперь известный профессор-рентгенолог – учил меня литературе и истории, Попов и Данчик – арифметике и природоведению. За два месяца мне нужно было пройти программу четырех классов, причем в четвертый класс не переводили даже с двумя орфографическими ошибками. Должно было свершиться чудо, и оно свершилось: хотя по результатам вступительных экзаменов в гимназию меня не приняли, однако свидетельство выдали. Именно оно помогло мне начать учиться сразу в пятой группе единой трудовой школы им. Луначарского, в которую была преобразована гимназия.
В те дни, когда я поступал в гимназию, Севастополь стал быстро меняться, ведь теперь это была столица правителя Юга России. Корабельная сторона, где мы жили, изменилась мало, здесь только стало больше войск, чаще встречались теперь военные, расширился флотский экипаж. Но центральная часть города преобразилась: население удвоилось, все гостиницы были заняты, в «Кисте» расположился штаб Врангеля, повсюду размещались какие-то управления, иностранные миссии. Нахимовский проспект был заполнен движущейся яркой, нарядной толпой – впечатление было такое, что здесь происходило гулянье. По проспекту двигались главным образом военные, но все они были в различной форме: голубые фуражки дроздовцев, черные фуражки и нарукавные знаки корниловцев, со скрещенными костями – знаки батальонов смерти, серые, черные, малиновые черкески, синие и белые с галунами бешметы кубанцев и терцев, малиновые лампасы и околыши донских казаков, касторовые генеральские кителя на красной подкладке, суконные солдатские гимнастерки с фиолетовыми погонами фронтовиков с Перекопа, бутылочного цвета кителя чиновников. И среди этого яркого парадного многоцветья белыми лебедями «плыли» морские офицеры, а по мостовой на конях проезжали кавалерийские офицеры с ординарцами, катили «бенцы», «рено» и «форды», в которых сидели военные и штатские и пугали лошадей звуками клаксонов, между ними двигались фаэтоны и просто линейки, крытые белыми балдахинами. Женщин было меньше, чем мужчин, и появлялись они лишь к вечеру, днем же на проспекте можно было встретить в основном сестер милосердия, правда, не обычных, в дешевых косынках, а других – в великолепных шелковых платьях и пелеринках, с маленькими красными крестиками и вензелями институток. Еще по Нахимовскому фланировали выброшенные сюда из Москвы, Петербурга и Киева проститутки, одетые с дешевым шиком, вечно курящие папиросу и «охотящиеся» на моряков иностранных кораблей.