Поцелуй льва - Михаил Яворский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сначала они держались за руки и всматривались в даль. Их можно было принять за два неподвижных силуэта на фоне вечернего заката. Спустя некоторое время они обернулись. Ежи обнял Ванду и они начали целоваться. Потом он крепко прижал её к себе. Лёгкий ветерок закрыл его лицо прядью каштановых волос Ванды. Их неподвижность стала для меня нестерпимой, когда я увидел, как рука Ежи скользнула под юбку Ванды.
Раздался выстрел. Рядом просвистела пуля. Мне показалось, что я умер.
Раскрыв глаза, я увидел окровавленное лицо Ежи. Пуля попала в его затылок, когда они целовались.
Он начал сползать вниз.
Ванда не могла его удержать. Его тело было слишком тяжёлым для неё. Когда он падал, его рука ещё держалась за юбку Ванды, стягивая её вниз.
― Что ты делаешь?― крикнула она, не понимая бесполезности своего вопроса. Он лежал мертвый в луже крови, вцепившись в её юбку. Она пыталась разжать пальцы, но они были слишком крепко сжаты. Осмотревшись вокруг, нет ли кого поблизости, она попробовала снова. Не выходит.
Она оттолкнула его руку, стянула юбку и было побежала вон. Но через несколько шагов остановилась, оглянулась, оцепенела. Только сейчас она поняла, что произошло и кинулась к телу.
Она трясла его, держа за стан, словно пыталась разбудить.
― Ежи! Что же они сделали! Ежи! О Господи! Ежи, проснись! Умоляю тебя Ежи, встань! ― она истошно рыдала, вздрагивая всем телом.
Рядом просвистела ещё одна пуля и упала на землю. Через мгновение третья пуля срикошетировала от стены и впилась в крышу в нескольких сантиметрах от меня.
Я вздрогнул и спрятал голову. Закрыв за собой люк, я побежал в убежище в подвал.
― Ежи мёртвый! ― крикнул я.
Ко мне повернулись удивлённые лица.
― Ежи мёртвый на крыше! ― снова закричал я ещё громче, входя в убежище. Но в помещении никто не пошевелился, кроме матери Ежи, которая подбежала ко мне.
― Что ты несёшь?
― Да, он мёртвый.
Она резко остановилась, впялив в меня взгляд. Выражение недоверия на её лице сменилось выражением глубокой боли. Сжимая и разжимая кулаки, она сердито смотрела на меня, словно упрекая за такую весть. Испугавшись, что она может ударить меня, я подумывал, не убежать ли мне прочь. Но вдруг глаза её закатились, лицо побледнело и она упала на землю, как мешок с картошкой.
Все кинулись к ней и одновременно заговорили. Вихрь вопросов, жестов, напутствий, молитв закрутили каменное убежище. Как это могло случиться? Враг близко. Matka Boska,[8] защити и сохрани нас от немецких снайперов. Родители обнимали своих детей, наказывали и нос не показывать снаружи.
Два мужчины отвели меня в сторону и допрашивали. Разве я не знал, что это противоречит правилам гражданской обороны? Как я осмелился без разрешения уйти из убежища?
Я снова и снова пожимал плечами на эти упрёки. Только когда меня спросили, что я видел на крыше, я ответил:
― Ежи и Ванду.
― Что они там делали?
― Стояли рядом.
― Ну?
― Держались за руки, всматриваясь куда-то вдаль.
― А потом?
― Целовались.
― А дальше?
― Я услышал выстрел и увидел как Ежи упал.
― Ты видел? Опиши подробно!
Наконец меня отпустили, предупредив, что бы я не нажил себе проблем.
В сопровождении двух женщин Ванда спустилась с крыши. Была бледной, губы крепко сжаты, глаза пустые, как у мраморной статуи. Мужчинам, которые не сводили с Ванды придирчивых взглядов, было всё понятно: «Во всём виновата она… Соблазнила Ежи… Заманила на крышу… Развращённая кошка… Только шестнадцать, а уже… Как это деморализует наших детей… А что дальше из неё получится?»
Я не видел в Ванде ничего плохого. На самом деле я был влюблен в Ванду. Я хотел, что бы и меня она соблазнила, но я был младше её.
Вдруг все притихли, обратив взоры к входу: вносили тело Ежи. Мужчины с носилками не знали, куда его положить. Рыдая, к ним подбежал отец Ежи, накрыл тело белым полотном. Мать Ежи бросилась к носилкам, но её удержали. Однако, только семнадцать лет… Ой! Застрелили на крыше из-за какой-то малой лярвы, kurevku[9]… Хотя бы он умер за ojczyznu[10]… Какая потеря! Господи, смилуйся над Польшей.
Кто-то зажёг плошку, что висела под сводом убежища. Узкие окна тщательно закрыли. Зажгли свечи. Семьи собрались за столом, за ними двигались длиннющие тени. Отец Ванды напомнил, что нельзя зажигать свет. Он имел на это право, ведь убежище было в его доме, к тому же он являлся председателем местного отряда гражданской обороны.
Я одиноко сидел на полу, прислонившись к колонне в глубине убежища. Полузакрытыми глазами я наблюдал за мерцанием свечек и призрачными силуэтами вокруг столов. Я хотел, чтобы пан Коваль был тут. Но железную дорогу разрушили, и он сейчас, наверно, и представления не имеет, когда сможет вернуться во Львов.
Не с кем было даже словом перекинуться, поэтому я принялся считать людей в убежище. Все они были из соседних домов. Многих я знал довольно близко, чтобы здороваться, как и полагалось юноше моего возраста. Большинство было поляками. Семьи Гольдшмитов и Шварцов были единственными евреями в этом убежище. Пан Гольдшмит был другом пана Коваля. Его дом был в «американском стиле» ― первым в квартале с внутренней телефонной связью. Позвонив от ворот, можно было поговорить со служанкой на кухне. Иногда, зная, что пана Гольдшмита нет дома, мы с Богданом звонили служанке, говорили всякие глупости, а она аж шалела. Мы не хотели её дразнить, просто нас интересовало, как устроена эта связь.
Пан Лепинский, отец Ванды, был владельцем цементного завода в пригороде Львова. Он имел «Мерседес-Бенц». Погожими летними воскресениями он ездил по городу на радость детворе и на зависть большинству взрослых. Жена пана Лепинского была по происхождению немкой, однако его знали как большого польского патриота. Их старшая дочь Урсула более походила на мать и в прошлом году уехала на учёбу в Германию.
Закутанная в одеяло, Ванда спала на походной кровати, только пальцы ног торчали. На самом деле Ежи не любил Ванду, говорил я себе. Я виновато представлял себя рядом с ней, как мы прогуливаемся рука в руку, перекатываемся по траве, сидим на лавочке в парке, смотрим на звёзды.
Мои мечты резко прервал сильный взрыв на улице, от которого дом содрогнулся. Кое-кто упал на пол, другие вскочили на ноги, а ночник себе пошатывался ― туда-сюда, туда-сюда.
Начали нервно шептать молитвы. Из другого угла убежища послышался крик Ванды: «Ежи, где ты?!»― её первые слова с момента, как спустилась с крыши.
Отец Ванды выключил радиоприёмник «Blaupunkt», который был присоединён к запасному аккумулятору от «Мерседеса». Диктор заканчивал новости ― коммюнике штаб-квартиры польской армии.
«Кавалерия польского войска дала отпор немецким атакам на Краков и нанесла существенные потери немецкой танковой дивизии. Продвижение врага на север остановлено километров за сто от Варшавы. Волна войны поворачивается против немцев. Призываем гражданское население остерегаться диверсантов и доносить в полицию или в воинские подразделения про любые подозрительные движения».
Дальше прозвучал польский гимн. Все в убежище встали, и пани Шебець тоже, а я дальше сидел ― я же не поляк.
Отец Ванды стоял по стойке «смирно», но лицо его было хмурым. Наверно он знал что радио врёт. Высокий и широкоплечий, он сначала искоса глянул на меня, сжал кулаки, а потом закричал: «Встань, skurwy synu,[11] ты же ещё в Польше!»
Когда я вскочил на ноги, он дал мне такую затрещину, что я потерял равновесие. Вытянувшись, он продолжал слушать гимн.
После гимна никто не говорил. Согласно сообщений, польская армия сдерживала врага возле западных границ, а на самом деле оказалось, что немцы, достигли пригорода Львова.
Все молча стелили себе временные кровати. Погасили свечи, светилась только плошка. Несколько суровых на вид мужчин остались дежурить, но вскоре их головы тяжело опустились на стол.
Я делал вид, что сплю, но сам был начеку. С улицы всё сильнее и сильнее доносилось глухое стрекотание артиллерии. Может немцы уже входили в город.
Мои уши улавливали малейшее шуршание. А глаза непроизвольно останавливались на Ванде.
ПРО СОЛДАТ И КАПУСТУ
Вроде бы светало. Бледный свет проникал в убежище. Все вокруг крепко спали, как будто война уже закончилась. Некоторые тяжело дышали. Закутавшись с головой в одеяло, храпел отец Ванды. Наступил удобный момент, чтобы выскользнуть из убежища.
Чёрным ходом я вышел в садик. Наступал рассвет. Ворковали голуби. Резкий запах роз наполнил мои ноздри, и я едва сдержался, чтобы не чихнуть.
Осмотревшись в садике, я пригладил свои взлохмаченные волосы, только чубчик упорно не хотел прилизываться. Как бы я не спал, что бы не делал, этот паскудный вихорь всегда торчал. Его не могли укротить ни вода, ни бриллиантин, ни расчёска. Я ненавидел его.