Прибой у Котомари - Борис Воробьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нагруженные взрывчаткой, продуктами и оружием, не спавшие уже больше суток, вымокшие и грязные, разведчики представляли невеселое зрелище. А основные события ждали их впереди, и вопрос об отдыхе, хотя бы кратковременном, становился насущной необходимостью.
Но пока Баландин откладывал его осуществление. Оглядывая открывавшуюся за очередным поворотом местность, он не находил мало-мальски пригодного угла, где бы можно было расположиться и со спокойным сердцем поспать. Он грезил о бастионе, о неприступной Бастилии, а кругом была только трава. Высокая, густая, годившаяся разве только на силос. Поэтому, когда Мунко вдруг согнулся и полез куда-то вниз, Баландин понял, что им в конце концов повезло.
Он не ошибся.
Глубокая и узкая котловина — классический среднерусский овраг, по глинистым склонам которого журчали ручьи, — тянулся на добрую сотню метров. Все та же трава росла на дне котловины, но не это было главным. Бастионы существовали! Ибо только так можно было назвать высокую, вдававшуюся в овраг площадку, крутые бока которой напоминали своей монолитностью башню. Заросли корявого и прочного кустарника не хуже спиралей знаменитых МЗП[11] преграждали подступы к площадке. При случае здесь можно было задержать полк.
С трудом выдирая ноги из ветвей кустарника, они поднялись наверх и по краю оврага прошли на площадку. И теперь в полной мере оценили ее достоинства: открывавшийся с высоты обзор, идеальную скрытность и потенциальные возможности площадки как позиции.
— Шабаш![12] — сказал Баландин.
И это знакомое любому моряку слово напомнило им многое: довоенный Кронштадт, могучие обводы стоящего на рейде “Марата”, ряды шлюпок па воде, над планширами которых отлаженно и четко, как звенья коленчатого вала, мелькают обнаженные торсы гребцов, бешеный темп, кипенье воды под форштевнями, лес вскинутых на валёк вёсел, с которых в лицо летят брызги, толпы людей на набережные…
— Да-а, — протянул Калинушкин, стаскивая с плеч вещмешок, — была жизнь, командир… Эх, помню, в Петергофе!.. Придешь в парк, а там — мама родная! — ну все тебе: и раки, и воблушка, и лучшее в мире пиво под названием “бочковое”. Сядешь за столик, а кругом фонтаны и девушки в белых платьях. Сидишь как у Христа за пазухой. Помнишь, Влас?
— Насчет Христа не знаю, а уж девушек ты ив пропускал! Тебя медом не корми — дай за коленочку подержаться, — засмеялся Шергин.
— Где уж нам, — скромно сказал Калинушкин — Мне бы вашу комплекцию, Влас Зосимович! А я что? Как говорил командир нашего славного “бобика”: семь лет на флоте и все на кливершкоте…
Хитрый разведчик явно прибеднялся. Он как раз не принадлежал к категории тех людей, относительно которых была сложена поговорка, но, как всякий везунчик, любил иногда поплакаться и повздыхать. Если же следовать истине, то многие женщины довоенного Кронштадта так или иначе принимали участие в судьбе Калинушкина.
Знакомые у него имелись во всех сферах. Официантки бесплатно кормили его. В ларьках ему отпускали пиво в кредит. Медсестры в санчасти выписывали освобождения по любому случаю. И даже на гарнизонной гауптвахте уборщица снабжала его папиросами. Женщинам нравился отзывчивый и веселый нрав Калинушкина, и они тянулись к нему. Им казалось, что без их хлопот и ухаживаний Федор пропадет. Он но разубеждал их, принимая заботы как должное. Наверное, многие женщины любили его и мечтали прибрать к рукам, но от семейных уз Федор шарахался, как необъезженный жеребец от упряжи. Так он был создан. Постоянство тяготило его; женщины это чувствовали и прощали ему все измены и увлечения.
Лишь один раз Калинушкин чуть не влюбился. Она работала билетершей в горсаду, а ему как раз понадобились билеты на аттракцион. Он пришел в горсад с друзьями, они стояли позади и жаждали прокатиться на самолетах.
Деньги у Калинушкина были, но он хотел еще раз продемонстрировать друзьям свою неотразимость. И попросил билеты в кредит. Она отказала. Слова оправдания в данном случае никакой роли по играли: за единой стояли “кореша”, которые могли стать свидетелями его поражения. Калинушкин не колебался ни секунды. Окошечко в кассе было узкое, а плечи у Федора — широкие. Он загородил ими кассу и, отстегнув часы, протянул их в окошко. Она посмотрела на него и вернула часы вместе с билетами. Вечером он провожал ее. Они шли по гулкой булыжной мостовой, и он вдохновенно рассказывал ей о пассатах и муссонах, о шквалах и альбатросах в грозовых тучах, о смуглолицых женщинах далеких южных морей. В подъезде он сделал попытку поцеловать се, но она вырвалась и убежала.
Их роман длился ровно три недели. Дожидаться воскресений у Калинушкина не хватало сил, и он ходил в “самоволку”. За это полагалось двадцать суток ареста с содержанием на гауптвахте, но Федор рисковал не задумываясь.
Но однажды он встретил ее в парке с курсантом. Наверное, у нее ничего не было с тем парнем, но “измена” смертельно обидела Калинушкина. Он назвал курсанта салагой и толкнул его. Курсант не знал о громких титулах Калинушкина и полез в бой. Нокаут последовал на первой минуте. Вспоминая потом эту историю, Калинушкин во всем винил соблазнителя курсанта. А что касается девушки, то он признавался, что она ему действительно нравилась…
Зная по опыту, что сейчас начнутся душещипательные воспоминания, Баландин сказал:
— Разговорчики отставить! Пятнадцать минут на прием пищи — и спать. Всем. Дежурить буду я. Подъем — в двенадцать ноль-ноль.
Когда ели, Калинушкин, отправляя в рот румяный кусок американской колбасы, спросил:
— А правда, командир, что союзники ее из опилок делают? Мне один баталер[13] в Питере травил.
— Неправда, — ответил Баландин. — У твоего баталера в голове опилки.
— Я ему то же сказал, а он мне загнул что-то насчет круговорота элементов в природе. В будущем, говорит, все будет делаться из подсобного материала. Лежит доска, к примеру. Ты ее в аппарат особый. Кнопку чик — получай бифштекс с кровью. Даже водку, говорит, из нефти делать станут. Тут уж я натурально не поверил.
Одинцов засмеялся.
— Про колбасу поверил, а про водку нет?
Калинушкин, как конь, повел на радиста фиолетовым огненным глазом.
— Колбаса, серый ты человек, для желудка. Он гвозди переваривает. А водка для души. С нее и спрос особый. Хотя для кого как. Для тебя небось лучшая рыба — колбаса, а, пехота?
— Угадал. Дают — не мохаю и ем не охаю, — ответил Одинцов, игнорируя выпад Калинушкина. — Очень даже полезный продукт.
— Продукт! — передразнил Калинушкин радиста. — Ты еще про мануфактуру вспомни! До чего ж ты скучный человек, сержант, ну прямо божья коровка!
Чтобы остановить готовую вспыхнуть перепалку, Баландину пришлось опять применить власть командира.
— Спать! — приказал он. — А по тебе, Федор, “губа” плачет. Давно не сидел? Могу похлопотать, когда вернемся.
— Данке шён, командир. У начальства всегда так: чуть что — сразу “губа”. Как будто нет других методов воспитательной работы…
Но вскоре все затихло на площадке. Никакое труды и потрясения не могли заглушить в молодых организмах потребность в отдыхе, и, разморенные сытной едой и навали тлейся усталостью, разведчики уснули. Их сон был непродолжителен, но глубок, и это краткое отдохновение, это недолгое пребывание на грани реальности и небытия восстановило их силы и приблизило к событиям, которым уже был задан ход, которые назревали медленно, но неотвратимо.
4
В бинокль танкер был виден как на ладони.
Зажатый рифами, он лежал с небольшим дифферентом на корму, отчего казалось, что судно пытается и не может вытащить из воды свое громоздкое железное тело. Над танкером ярусами кружились чайки. Время от времени они устраивали на воде баталии из-за какого-нибудь огрызка, брошенного с борта, и поднимали такой крик, будто их уже настиг день страшного суда. Потом птицы успокаивались, вновь взмывали в воздух, усаживались плотными рядами вдоль бортов, не обращая внимания на снующих по палубе людей. Война сюда еще не дошла, и птицы были непуганы.
Баландин подрегулировал резкость.
Итак, четыре пушки: две на носу, две ближе к корме. Пулеметы на мостике не в счет, с ними можно разделаться походя. Главное — пушки. Интересно, какой калибр они поставили? Кажется, неплохо видно, но точно не определишь. Здешний воздух так пропитан водой, что даже цейсовские линзы отпотевают как обыкновенные стекла. Сотки? Вряд ли. Сотка — это уже внушительное орудие, и ее надо ставить основательно. Скорее всего — семидесятипятимиллиметровки. Или даже сорокапятки. Что ж, батарея таких пушек, вынесенная на три мили в море, совсем неплохо. Действительно, не дурак придумал. Начальник разведки прав: авиации здесь делать нечего. При такой погоде и плотности зенитного огня с берега шансы на прицельное бомбометание практически равны нулю. Батарея угробит самолеты… И ведь как стоит, стерва, — точно на пути десанта! Ни с какой стороны не обойти, расколошматит из пушек за малую душу…