Кармен - Проспер Мериме
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Laguna, ene bihotsarena, друг души моей, – неожиданно обратилась она ко мне, – мы, видно, с тобой земляки?
Наш язык так прекрасен, сеньор, что сердце у нас сжимается, когда мы слышим его на чужбине… Мне хотелось бы исповедаться священнику из Провинций, – заметил разбойник, понизив голос.
Помолчав, он вернулся к своему рассказу.
– Я из Элисондо, – ответил я ей по-баскски, растроганный тем, что она говорит на моем родном языке.
– А я из Этчалара, – сказала она, – это в четырех часах пути отсюда. Цыгане увели меня с собой в Севилью. А на фабрике я работала для того, чтобы собрать немного денег и вернуться в Наварру к моей бедной матушке, у которой никого и ничего нет, кроме меня да маленького barratcea[15] с двадцатью яблонями; из яблок она готовит сидр. Как бы мне хотелось быть дома у подножия белой горы! Меня оскорбили, потому что я не из этого края жуликов и торговцев гнилыми апельсинами; мерзавки с фабрики накинулись на меня за то, что я сказала им правду: все их севильские jacques[16], вооруженные ножами, не испугали бы одного нашего молодца в синем берете и с макилой в руке. Товарищ, друг мой, неужто вы ничего не сделаете для землячки?
Она лгала, сеньор, она всегда лгала. Не знаю, сказала ли эта женщина за всю свою жизнь хоть слово правды; но, когда она говорила, я верил ей: это было сильнее меня. Она коверкала баскские слова, а я верил, будто она наваррка; и глаза ее, и рот, и цвет лица – все говорило о том, что она цыганка. Но я потерял голову и уже ничего не видел. Я подумал, что, если бы испанцы посмели дурно отозваться о моем родном крае, я изрезал бы им лицо, в точности как она – своей товарке. Словом, я был точно пьяный: я уже начал болтать глупости и готов был их натворить.
– А что, если я вас толкну и вы упадете, земляк? – продолжала она по-баскски. – Этим двум кастильским олухам нипочем меня не поймать…
Ей-богу, я забыл присягу, забыл обо всем на свете и сказал ей:
– Ну что ж, землячка, подружка милая, попробуйте – и да поможет вам божья матерь горская!
Мы как раз проходили мимо одной из узеньких улочек, которых так много в Севилье. Вдруг Кармен оборачивается и ударяет меня кулаком в грудь. Я нарочно падаю навзничь. Одним махом она перепрыгивает через меня и пускается наутек, показывая нам пару ножек – и каких!.. Хвалят ножки баскских женщин, но таких, как у нее, надо было поискать… и быстрые, и стройные. Я тотчас же вскакиваю, беру пику[17] наперевес, перегораживая тем самым улочку, и поначалу задерживаю своих подчиненных, собравшихся было в погоню. Затем я сам побежал, и они вслед за мной. Но догнать ее? Какое там! С нашими шпорами, саблями, пиками. Беглянка скрылась скорее, чем я успел рассказать вам об этом. Да и местные кумушки способствовали ее бегству: они потешались над нами, посылали нас по ложному следу. После нескольких маршей и контрмаршей нам пришлось вернуться в кордегардию без расписки начальника тюрьмы.
Из страха перед наказанием мои люди заявили, что Кармен разговаривала со мной по-баскски, да и, по правде сказать, трудно было поверить, чтобы молоденькая девчонка могла опрокинуть ударом кулака такого здоровенного парня, как я. Все это было подозрительно или, точнее, вполне ясно. После смены караула меня разжаловали и отправили на месяц в тюрьму. Это было мое первое наказание с тех пор, как я поступил на военную службу. Пришлось проститься с нашивками сержанта, которые я уже видел на своем мундире.
Первые дни заключения были весьма тягостны для меня. Я воображал, когда стал солдатом, что дослужусь по меньшей мере до офицерского чина. Носят же звание капитан-генералов мои соотечественники Лонга и Мина; Чапалангарра, «черный», как и Мина, нашедший по его примеру убежище в нашем краю, был полковником, и я много раз играл в жёдепом с его братом, бедняком вроде меня. Я говорил себе: «Вся твоя безупречная служба пошла прахом. Теперь ты на дурном счету, и, чтобы вернуть доверие начальства, тебе придется работать в десять раз больше, чем когда ты был новобранцем! И ради кого ты навлек на себя наказание? Ради плутовки-цыганки, которая насмеялась над тобой и в эту самую минуту, верно, ворует где-нибудь в городе». Но я не мог отогнать мысли о ней. Поверите ли, сеньор, ее дырявые шелковые чулки, которые были видны снизу доверху, когда она удирала, так и стояли у меня перед глазами. Я смотрел на улицу сквозь тюремную решетку и среди всех проходящих женщин не видел ни одной, которая могла бы сравниться с этой чертовкой. И помимо воли я подносил к лицу цветок акации, тот самый, что она бросила мне в лицо: ведь даже засохший, он хранил свой сладостный аромат… Если на свете существуют колдуньи, то колдуньей была и эта девчонка!
Однажды входит тюремщик и передает мне алькалинский хлебец[18]. «Вот, возьмите, – говорит он, – это от вашей двоюродной сестры».
Я удивился – в Севилье у меня не было родственников, – но все же взял гостинец. «Верно, какая-нибудь ошибка», – подумал я, разглядывая хлебец, но он был такой аппетитный, от него так вкусно пахло, что я не стал раздумывать, откуда он и кому предназначен, и собрался его съесть. Но когда я попробовал разрезать его, нож мой наткнулся на что-то твердое. Смотрю и нахожу запеченный в тесте английский напильник, затем золотую монету и два пиастра. Все мои сомнения рассеялись – это был подарок Кармен. Для людей ее племени свобода превыше всего, и они готовы поджечь город, лишь бы и дня не просидеть в тюрьме. К тому же девчонка была хитрой бестией, и с этим хлебцем я вполне мог натянуть нос тюремщикам. Напильником я перепилил бы за один час самый толстый прут решетки, а за два пиастра обменял бы у любого старьевщика свою шинель на штатское платье. И можете мне поверить, что человек, который у себя на родине много раз лазал по скалам в поисках орлиных гнезд с птенцами, без труда спустился бы из окна на улицу с высоты каких-нибудь тридцати футов. Но я не хотел бежать; я еще не утратил своей воинской чести, и дезертирство казалось мне величайшим преступлением. Меня все же тронул этот знак внимания. Когда сидишь в тюрьме, приятно думать, что на воле у тебя есть друг, который принимает в тебе участие. Золотая монета невольно смущала меня, и я с радостью вернул бы ее, но как найти моего кредитора? Это казалось мне делом нелегким.
После церемонии разжалования я полагал, что страданиям моим пришел конец, но мне предстояло испытать еще одно унижение; это случилось по выходе моем из тюрьмы, когда меня назначили на дежурство и поставили часовым как простого солдата. Вы не представляете себе, что чувствует в таком положении самолюбивый человек. Мне кажется, я предпочел бы тогда расстрел. По крайней мере идешь один впереди взвода; чувствуешь себя человеком; все на тебя смотрят.
Я стоял на часах у дверей нашего полковника. Это был богатый молодой человек, весельчак и славный малый. У него собрались все наши молодые офицеры, а также множество штатских, были также и женщины, актрисы, как говорили. А мне чудилось, что весь город съехался к этому дому, чтобы поглазеть на меня. Но вот подкатил экипаж полковника с его денщиком на козлах. И кто же выходит из него? Моя цыганочка. Разукрашена, как богородица, напомажена, расфуфырена, вся в золоте и лентах. Платье в блестках, голубые туфельки тоже в блестках, повсюду цветы, кружева. В руке – баскский бубен. С нею – две цыганки, молодая и старая (молодых всегда сопровождает какая-нибудь старуха), а также старик, тоже цыган, с гитарой, под звуки которой они пляшут. Вы сами знаете, что цыганок часто приглашают в общество, где они исполняют свой национальный танец ромалис, а также и другие пляски.
Кармен узнала меня, и мы обменялись взглядами. Право, в ту минуту я готов был провалиться сквозь землю.
– Agur laguna[19], – сказала она. – Сеньор офицер, да ты стоишь в карауле, как новобранец!
И прежде, нежели я нашел что ответить, она скрылась в доме.
Все общество собралось в патио, и, несмотря на множество гостей, я видел сквозь решетку[20] почти все, что там происходило. Я слышал щелканье кастаньет, звон бубна, смех и крики «браво»; иной раз я замечал ее головку, когда она подпрыгивала с бубном в руке. Слышал я и голоса офицеров, которые говорили ей такое, что краска бросалась мне в лицо. Ее ответы терялись в общем шуме. Думается, что с этого дня я полюбил ее по-настоящему, так как мне не раз хотелось войти в патио и всадить саблю в живот тем ветрогонам, что волочились за ней. Пытка моя продолжалась добрый час; затем цыгане вышли на улицу, где их ожидала коляска. Проходя мимо, Кармен опять посмотрела на меня своим особенным взглядом – я говорил вам о нем – и сказала очень тихо:
– Земляк, тот, кто любит хорошо поджаренную рыбу, идет в Триану, к Лильясу Пастье.
Легкая, как козочка, она вскочила в коляску, кучер стегнул мулов, и веселая компания укатила.
Нетрудно догадаться, что после смены караула я отправился в Триану, но перед этим побрился и почистился, словно шел на парад. Она была уже у Лильяса Пастья, старого цыгана, черного, как мавр, в кабачок которого приходило немало горожан, чтобы отведать его жареной рыбы, в особенности с тех пор, как там обосновалась Кармен.