Интернационал дураков - Александр Мелихов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
“Она доцент философии, он аутист, почти не говорит”, – шепнула Женя, тут же дополненная Львом Ароновичем: “Он пишет гениальные эссе по философии – Ницше, Шопенгауэр…” – “Представляете – она вместо него сочиняет какие-то философские куски и нам показывает, как будто это он”, – сокрушалась Женя, сжимая руки в самопожатии, а мать философа-аутиста все так же просветленно открыла ему рот, осторожненько пальцем вычистила из-за щек в чистенький кружевной платочек какую-то недожеванную пищу и, завернув, убрала в миниатюрную белую сумочку, предварительно вытерши палец о тот же платок. “Хоть бы дезинфицирующей салфеткой, она же потом и нам может эту руку протянуть…” – шепотом содрогнулась Женя, сохраняя на личике образованной гейши неизменную светскую любезность, тогда как Лев
Аронович прокомментировал с почтительным участием: “Он забывает глотать. Все время в мыслях, как Сократ”.
Слепые смолкли, с сомнамбулическими блаженными улыбками продолжая кругообразные движения, и Лев Аронович, гордясь своим паноптикумом, указал на Женю-два: “Наша будущая правозащитница. Современную обстановку понимает получше многих политиков, – и обратился к ней с отеческой лаской: – Людочка, скажи нашему гостю, что ты в последний раз видела по телевизору”. Вперив в меня крошечные, словно бы злобные, а на самом деле всего лишь внимательные монгольские глазки,
Женя-два грозно зарокотала: секс, насилие, безнравственность, бездуховность, секс, секс…
Раскаявшаяся ведьма грустно кивала, аскетически подобрав и без того ввалившийся рот, а Лев Аронович, заметив мою оторопелость, ободряюще улыбнулся Жене-два: “Видишь, наш гость что-то загрустил…” Женя-два, переваливаясь, засеменила ко мне и приложила к моей щеке свой мокрый безжизненный рот. Я замер. А когда она уточкой отсеменила к матери, я, подождав, потихоньку вытер щеку платком. Однако от Льва Ароновича мой жест все-таки не укрылся. “А если бы вас поцеловала какая-нибудь красотка, вы бы ведь не стали вытираться?” – с мягкой укоризной спросил он, и я от смущения оделся пеплом.
Мамы продолжали сбредаться, каждая со своим собственным ядром, – кого-то прикатили, кого-то приволокли, кто-то тяжело прискакал на одной ножке, – и даже самая ординарная из них была подсвечена служением высокой химере. А по их спутникам и спутницам было особенно очевидно, до какой степени тело созидается духом: у тела, покинутого мечтой об идеале, в самом неожиданном месте может вырасти брюхо или горб, разрастись обезьяньи бакенбарды, нелепо выпятиться или, наоборот, слиться с шеей подбородок… Но даже самомалейшие импульсы отторжения я держал в железном кулаке – мычание, бульканье, пузыри изо рта или из носа, вывалившийся язык, почесывание в ширинке, все что угодно, только не пожизненный зал ожидания…
Однако этот миниатюрный молодой человек с микроскопическими чертами лица был исполнен истинного достоин… Нет, непроглядной серьезности.
“Аутист, – почтительно шепнула Женя. – Молчал до двадцати лет, а шесть лет назад заговорил”. – “Гениальный поэт, – вполне обыденно пристукнул по кожаному донышку своего незримого котелка Лев
Аронович. – Толик, почитай-ка что-нибудь”. Я вслушивался со всею доступной мне почтительностью, но – лишь костяшками на счетах пощелкивали отполированные тысячами холодных рук красивые слова: мечты несбыточных желаний, ночные ветры, грустный свет луны, паденье листьев, розовые розы, и первый снег, и милые глаза…
Зато сам поэт-щелкунчик ничего о себе не воображал: велели – пощелкал, отпустили – смешался с нарастающей толпой. Протягивающейся парами, скупо приоткрывая скрипучую дверь. Которая вдруг бесшабашно распахнулась, и под дробь беззвучных кастаньет в зальчик влетела
Кармен: волосы цвета грачиного крыла, черная кружевная мантилья, алая роза в корсаже, разлетающаяся многоцветная юбка… Расписанный пунктирами заклепок Эскамильо остался в дверях, вычерченный классическим зигзагом “снятие с креста”: голова бессильно свешивается набок, рот полуоткрыт, а сидящие на турецкой туфле носа пучеглазые очки лишь выпячивают бессмысленную пристальность глаз, уставившихся один не совсем на вас, а другой прямиком на Кавказ.
После этого уже и на лице его матери сквозь маску бесшабашной
Карменситы я разглядел такую замалеванную тушью и помадой смертную тоску…
А мои Вергилии словно поменялись ролями. “Леша Пеночкин, – шепнула
Женя, словно сообщая нечто пикантное. – Мать утверждает, что он так неудачно гриппом переболел, они все страшно отрицают пренатальные дефекты – не хотят считать себя виноватыми”. – “Леша Пеночкин, – с досадой покрутил редеющими сединами Лев Аронович. – Совершенно расторможенный. А она только рассказывает байки, как он по телефону головную боль снимает”.
Леша в своем нелепом матадорском облачении, свесив голову набок и болтая руками, словно марионетка, двинулся по кругу, в каждую маму подолгу вглядываясь в упор своими кто куда уставившимися глазами, покуда его собственная мать вращалась в свете со своей размалеванной маской беспросветной тоски. Я вгляделся, не посвечивают ли в ее буйной прическе хотя бы самые робкие блуждающие огоньки хоть какой-нибудь грезки, но ничего, кроме незакрашенной седины, не высмотрел. А ее беспросветная сказка тем временем добралась и до нас: Леша Пеночкин приблизил ко мне свои пучеглазые линзы, и я увидел, что его турецкий башмак густо поперчен угрями.
“Здравствуй. Ты кто?” – “Нужно говорить не ты, а вы, – голосом доброй учительницы указала Женя. – Это наш новый эксперт”. -
“Экспе-рыт, а ты… а вы поедете с нами в Финляндию?” – “Ну, если возьмут…” – “Возьмем, возьмем, – заверила Женя. – Эксперты должны изучать передовой опыт”. – “Экспе-рыт, а в Финляндии есть сгущенка?” – “Наверно, есть”. – “А почему ты думаешь, что есть?” -
“Финляндия – развитая страна…” – “А что такое развитая страна?” -
“Ну, это такая, в которой все есть”. – “И сгущенка есть?” – “Скорее всего”. – “Что значит скорее всего?” – “Это значит, наверно, есть”. – “А если нет?” – “Ну, если нет, придется потерпеть”. – “Кому потерпеть?” – “И тебе, и мне”. – “Ты тоже будешь терпеть?” – “Ну, в какой-то степени…” – “Что значит в какой-то степени?” – “Значит, немножко”. – “А я не немножко, я сильно!” – “Я тебе сочувствую…” -
“Сочувствуешь?” – “Да”. – “Что да?” – “Сочувствую”. – “А про что мы говорили?” – “Про сгущенку”. – “А что мы про нее говорили?” – “Мы говорили, есть она в Финляндии или нет”. – “А она есть?” – “Сказка про белого бычка, – сурово вмешался Лев Аронович. – Леша, иди, не мешай, у нас серьезный разговор”. Леша послушно двинулся дальше, бессильно свесив голову набок, но тут же вернулся. “Вы мне очень нравитесь, – почти строго сообщил он мне, глядя в разные стороны. -
Я хочу с вами сидеть, когда мы поедем в Финляндию”. – “Ладно, ладно”, – Лев Аронович слегка его даже подпихнул, но Леша был не из обидчивых: “А ты… А вы…” – “Тихо. Президент”.
И осанку хранит воля, а не мышцы: в фарватере президента шаркал ногами согнувшийся вдвое, как бы изнемогший от радикулита еще сравнительно молодой для своих познаний профессор в отключке, растянувший в наползающей под утиный нос улыбке длинный рот, сплошь заполненный златозубым сиянием; под мышкой профессор держал свернутую “Российскую газету”. “Сын. Аутист. Не говорит ни слова”, – конспиративно просигнализировала Женя. “Советник президента, выражает требования ментальных инвалидов”, – словно бы предостерег от непочтительности Лев Аронович, но я и без этого был переполнен ею до кончиков ушей.
Ибо от президента не веяло ни жаром факела, ни холодком гранита: истинное величие не помнит о величии. Тихон Ильич Шевырев выглядел замотанным счетоводом в первый день отпуска и свои свершения выкладывал на огромный стол с тою же незатейливостью, с какой его согбенный советник и представитель, сияя принужденной златозубой улыбкой, безостановочно переворачивал на этом же столе свою
“Российскую газету”. Идеалист, готовый служить завхозом, – но что особенно, до нежности располагало к Шевыреву – удивительное его заикание: высокие слова “х…х…х… рука друга”, “х…х…х… милосердие”,
“х…х…х… огонек надежды” звучали из его уст так же буднично, как кафе
“Бригантина”, пансионат “Зори”… “Рука друга – конкурирующая организация. Милосердие – челябинский филиал. Огонек надежды – бывший пионерлагерь”, – компактными осведомительскими пакетами выдавала Женя. “Это все наши соратники. Товарищи по несчастью. И по счастью тоже. Такие дети, как у нас, это особое счастье, – корректировал Лев Аронович. – Леша, да успокоишься ты, наконец?..”
Леша со скрежетом доволок до меня свой стул и сел на него верхом спиною к президенту, а затем принялся внимательно меня изучать своими стрекозиными линзами. Но я уже почти привык.