Штрафники против гитлеровского спецназа. Операция «Черный туман» - Сергей Михеенков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Винтовка винтовкой. Но стать полновластным хозяином Чернавичей ему не дали обстоятельства, которых он сразу не учел.
Хутором к тому времени управляла его свояченица Аксинья Северьяновна Рогуля, жена брата Андрея, ушедшего то ли в Польшу, то ли в Литву десять лет назад и с тех пор будто сгинувшего. Аксинья имела от Андрея двоих дочерей. Жила в таком же просторном, как и у Василя, доме над ручьем, умело вела хозяйство. Дочери подросли, тоже быстро ухватились за хозяйство, стали помощницами. Характер свояченица имела твердый. До прихода немцев председательствовала в здешнем колхозе. В колхоз, кроме Чернавичей, входили еще три хутора – Васили, Малые Васили и Закуты.
Рогуля, признаться, власть свою и не гнул. А зачем? Пусть свояченица и правит хутором. Ему и так жилось неплохо. Жонка ему досталась работящая, смирная и молчаливая. О такой только мечтать. Высватали ее за Рогулю в Малых Василях. Скромная, не заносчивая, из бедняцкой семьи. Однако в комсомоле его Аринка никогда не состояла, да и потом, став его женой, в актив не пошла. Стала рожать детей, и вскоре с комсомольской агитацией от нее отстали. И вот Аринка, будто дорвавшись до своего, бабьего, что, видать, и написано ей было на роду, нарожала ему детей – четверых сыновей. А теперь и пятого донашивала на последнем месяце. Так что война Василя Рогулю ни с какого бока, как говорят, не грела.
Винтовка колотилась под ногой, больно била по щиколотке. Василь посматривал по сторонам. Железные обода шуршали, утопая в песке, разболтанно звенели на камнях, когда выскакивали на простор. Но все звуки, которые доносились из лесу и из глубины дорожной просеки, помимо этих, тележных, его ухо улавливало чутко. Зачем он едет в Омельяновичи? Сидел бы со своей винтовкой и оборонял хутор там, не отходя от дворов. В управе как было сказано: охранять хутор Чернавичи от нападений партизанских банд, а также вылавливать одиночных диверсантов и разведчиков, засылаемых Советами через линию фронта. Никаких партизан и одиночных диверсантов и в помине не было. А он зачем-то мчится в Омельяновичи… Самолет упал. Вернее, скорее всего, сел. Ну и черт с ним, с тем самолетом. Какое ему до него дело? Упал и упал. Может, никто его падения с большака и не видел. Ближайший пост каминцев в нескольких километрах. До него даже от переезда через Каменку трястись и трястись по большаку. А может, пока не поздно, повернуть? И Аксюха обозлится, что с нею не посоветовался, а кинулся к каминцам самовольно. А вдруг те удумают прочесывать Чернавичский лес? Конечно, начнут прочесывать. И тогда обложат дополнительным налогом все окрестные деревни и хутора. Начнут приставать к бабам. Уж он-то знал этих разбойников, не понимавших ни своих командиров, ни немецкого порядка и строгости, ни Христовых заповедей.
Конь Стыр, словно чувствуя, какой туман хлынул в душу хозяина, перешел на шаг и понурил голову. Дрозд неожиданно сорвался с нижней ветки ольхи и кинулся чуть ли не под ноги коню. Видимо, семья лесных дроздов свила здесь гнездо. Вот и обороняли теперь свою территорию. А он, Василь Рогуля, зачем-то полез на чужую. Да какое ему дело до того, что делается в Чернавичской пуще?
Стыр хлопнул ухом и пошел еще тише.
Рогуля проводил шальной полет птицы и склонил наконец себя к тому, что надо поворотить назад. Но вначале решил доехать до Каменки, попить из родника. Заодно напоить из речки утомившегося Стыра.
Подъехав к песчаному броду через Каменку, Рогуля машинально посмотрел на противоположный берег, где недавно повстречал незнакомца, и вздрогнул в мгновенном ужасе, снова увидев того на прежнем месте.
Глава четвертая
Воронцов не стал менять свой надежный ППШ, который не раз выручал его в трудную минуту, на новый, со склада СМЕРШа. Добрушин, как было приказано, привел Кубанку. Лошадь тут же ткнулась в его плечо, понюхала руку, вздохнула. Воронцов вытащил из кармана кусочек сахару, и Кубанка тут же бережно взяла его с ладони своими теплыми и мягкими губами.
– До чего ж балуете вы ее, товарищ старший лейтенант, – усмехнулся Добрушин, снимая с седла металлический ящик рации, зачехленной в самодельный парусиновый чехол, заботливо сшитый связистом из трофейной плащ-палатки.
Воронцов осмотрел копыта, почистил палочкой стрелки.
– Хорошая кобыла, – похвалил Кубанку связист. – Эх, такую б к нам в колхоз! Бабам нашим в помочи! А там, видать, Аверьяновна… – И горестно махнул рукой.
– Всем проверить оружие и боеприпасы. – Воронцов кивнул Лучникову, у которого увидел новенький ППШ с сияющим прикладом. – Тем, кто получил новое оружие, пристрелять автоматы. Там, в карьере, по мишеням. Быстро. Пока есть время. И обмотайте приклады тряпьем. Светятся, как…
– А где взять мишени?
Воронцов пнул сапогом каску с эсэсовским щитком на боку. Каска валялась у дорожной обочины среди какого-то мусора, видать, выброшенного из помещений торфопредприятия, когда новые квартиранты здесь размещали свои казармы.
– Так по этой мишени до нас уже хорошенько отстрелялись. – И Лучников указал на двойное входное пулевое отверстие в теменной части стального шлема.
– Отстреляйте теперь и вы. – И Воронцов взглянул на снайпера. – Колобаев, вас это тоже касается.
Снайперскую винтовку Колобаева они пристреливали втроем. Кондратий Герасимович, чтобы не сидеть без дела, тоже пошел на стрельбище. По примеру Воронцова он оставил при себе испытанное, хотя и порядком послужившее и потому потрепанное оружие. Нелюбин взялся ставить мишень. Командир Седьмой роты сидел в окопе за триста шагов и на палке высовывал над бруствером старое жестяное ведро. После каждого выстрела опускал «мишень» в окоп, осматривал ее и выкрикивал результат.
По эсэсовской каске молотили из автоматов в другом конце карьера.
А во второй половине дня они были уже в Чернавичской пуще.
Ехали парами. Стремя в стремя. Впереди капитан Гришка со своей группой младших лейтенантов. Следом они. Пока они двигались по своей территории, особо не таились. Тихо переговаривались.
– Сашка, ты мне растолкуй. Ты ж ученый человек. Сон мне один снится. Раз в неделю точно. Один и тот же. Как в автоматном диске – патрон к патрону. Будто выхожу я на крыльцо своей хаты в Нелюбичах, сажусь на лавочку и смотрю на дерево.
– Сон как сон. Дома тебе побывать надо. Вот что. Затосковал ты, Кондратий Герасимович, по своему дому, по семье.
– По дому и по семье все тоскуют. Но тут вот какая хреновина, Сашка. И хата моя, и лавка, которую я смастерил за год до начала этой проклятой войны. И округа, куда ни глянь, вроде вся наша. А дерево – не узнаю. Нет там у нас, возле хаты моей, такого дерева!
– А какое дерево? Береза? Тополь? Яблоня?
– Да вот в том-то и дело, что не понять, какое дерево. А смотрю на него, как на родное! Часами! Оторваться не могу! И все о чем-то думаю.
– О чем же думаешь, Кондратий Герасимович?
– Представь себе, и этого вспомнить не могу! О чем столько времени думаю? Так что это тоже – вопрос. Думаю, думаю. А о чем, не могу потом вспомнить, хоть убей. И думы-то вроде хорошие. Не особо радостные, но и не особо чтобы и горестные. Такие, как вся наша жизнь.
Воронцов усмехнулся причудливому рассказу Кондратия Герасимовича и долго смотрел в глубину просеки, по которой в те минуты они пробирались, не слезая с коней. В стороне вдруг открылся косячок леса, так похожий на опушку Красного леса. Ту самую опушку, с валунами и одинокими березами на краю поля, которая всегда вот так же внезапно открывалась со стороны Прудков, стоило только миновать овраг. Воронцов потрогал в нагрудном кармане последнее письмо от Зинаиды и полотенце за пазухой рядом с трофейным пистолетом. Полотенцем он обмотаться не успел. Ничего, думал он, еще успею.
– Мне тоже хочется стать деревом, – неожиданно для себя самого сказал он. – Чтобы просыпаться на рассвете и расти каждый час, каждое мгновение. И видеть вокруг себя всегда одно и то же. Небо, землю, людей, которые не сделают тебе зла. – Он посмотрел на Кондратия Герасимовича. Лицо того было растерянным. – Ты меня понимаешь?
– Может, и понимаю, – задумчиво ответил Нелюбин. – Тебя, агронома, понять нетрудно. А может, и не понимаю. Ты ж человек ученый. А я, ектыть, Маркса не читал.
– Тут Маркс ни при чем. Чтобы понять друг друга, тем более на войне, Маркс не нужен. А дерево… Дерево – это жизнь. Вот так я понимаю твой сон, Кондратий Герасимович.
– Стало быть, там у меня, в Нелюбичах моих, все живы и здоровы? Так, я понимаю?
– И это тоже.
– Что-то, Сашка, сердце мое неспокойно. А главное, писем нет. И Сима молчит. Будто знает что-то, а написать мне не осмеливается.
Воронцов и сам понимал, что такое долгое отсутствие вестей из родной деревни Кондратия Герасимовича могло означать все что угодно, и, скорее всего, худшее из всего, что можно предположить. Но как скажешь об этом боевому товарищу и фронтовому другу, с кем делил и лихо, и радость с октября сорок первого года и с кем теперь опять неизвестно куда влечет его солдатская судьба.