Безумный Монктон - Уилки Коллинз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Такое туманное предсказание мог сделать любой старинный прорицатель, — возразил я, заметив, что он повторил стихи и смолк, словно поджидая, что я скажу.
— Туманное или нет, оно сбывается, — возразил он. — Теперь я последний оставшийся в живых владелец, последний из старшей ветви нашей семьи, на которую и указывает пророчество, и тело Стивена Монктона не упокоилось в склепе Уинкотского аббатства. Погодите, не торопитесь мне возражать. Я далеко не все сказал. Задолго до того, как аббатство перешло к Монктонам и мы жили поблизости в старинном поместье (от которого не осталось даже развалин), семья хоронила своих умерших в склепе под часовней аббатства. Не знаю, известно ли было в те далекие времена это недоброе для нас пророчество, страшились ли его уже или нет, но одно известно наверное: каждого Монктона (жил ли он в аббатстве или в более скромном шотландском имении) погребали в Уинкотском склепе, с какой бы опасностью или жертвой это ни было сопряжено. В жестокое, ратное время тела моих предков, павших на чужбине, отвоевывали и доставляли в аббатство, хотя зачастую, кроме обременительного выкупа, это стоило и чудовищного кровопролития. Это суеверие, если вам угодно считать его таковым, никогда не выводилось из семьи, оно живет с тех самых дней доныне: на протяжении веков ни разу не прерывалась цепь погребений в склепе Уинкотского аббатства, ни единого разу — по сю пору. И ожидающая праха могила, о которой говорится в предсказании, это могила Стивена Монктона, и глас, вотще молящий о земном приюте, это глас мертвого, глас духа. Я знаю, словно видел это своими собственными глазами, — они оставили его непогребенным под открытым небом, он лежит там, где был убит.
Прежде чем я успел издать хоть слово протеста, он упредил меня, медленно поднявшись с места и указывая рукой в ту сторону, куда недавно вперился взглядом.
— Я знаю, что вы хотите сказать, — произнес он голосом громким и суровым, — вы хотите спросить, неужели я настолько безумен, что верю нескладным виршам, сочиненным в пору темных суеверий для того, чтобы пугать самых невежественных слушателей? На это я отвечу, — тут голос его вдруг упал до шепота, — я отвечу: «Да, верю!» — ибо Стивен Монктон собственной персоной стоит сейчас передо мной и подтверждает мою правоту.
Оттого ли, что на его лице так страшно обозначились омерзение и страх, когда он поднялся с места и стал против меня, оттого ли, что я никогда прежде не верил по-настоящему слухам о его помешательстве и сейчас совершенная уверенность в их справедливости обрушилась на меня внезапно, — не могу сказать, но от его слов у меня заледенела в жилах кровь и мне не хватало духу обернуться — я сознавал это в глубине души, пока сидел так, безмолвный и оцепенелый, — и посмотреть на то место рядом со мной, куда он указывал рукой.
— Я вижу, — продолжал он так же, полушепотом, — фигуру темнолицего мужчины с непокрытой головой. В одной руке, свисающей вдоль тела, он все еще сжимает пистолет, другою закрывает рот окровавленным платком. Черты его лица искажены предсмертной судорогой, но я его узнаю — это тот самый смуглый человек, который дважды напугал меня в Уинкотском аббатстве, когда взял на руки меня, малого ребенка. В тот день я справился у своих нянюшек, кто это такой, и мне сказали, что это мой дядя, Стивен Монктон. Я вижу его сейчас рядом с вами так же ясно, как тогда, когда он стоял передо мной живой, во плоти, большие черные глаза его сверкают ослепительным мертвым блеском. Так он стоит передо мною непрестанно с той самой минуты, как его убили, стоит ночью и днем, во сне и наяву, дома и за границей, мы неразлучны всюду, где б я ни был.
Под конец его замирающий шепот перешел в почти неразличимое бормотание. По направлению и выражению его взгляда я заключил, что он обращается к призраку. Если бы я сам мог видеть то, что видел он в эту минуту, я полагаю, это было бы менее страшно, нежели лицезреть, как он бормочет в пустоту нечто нечленораздельное. Нервы мои были потрясены всем случившимся более, нежели я мог предположить. Я ощутил смутный страх — мне стало как-то неспокойно оставаться с ним наедине в нынешнем его душевном состоянии, и я невольно отступил на шаг или два.
Он тотчас это заметил.
— Не уходите! Умоляю вас, не уходите! Я вас напугал? Вы мне не верите? У вас устали глаза от света? Я потому только просил вас сидеть у самого огня, что для меня непереносимо свечение, всегда исходящее в сумерки от призрака, оно переходит на вас, когда вы сдвигаетесь в тень. Не уходите, не оставляйте меня одного!
При этих словах полнейшее одиночество, несказанная мука отразились на его лице, что тотчас возвратило мне самообладание, впервые пробудив обыкновенную жалость. Я снова занял свое место у стола, пообещав, что не уйду, пока он сам того не пожелает.
— Благодарю вас тысячу раз, вы сама доброта и терпение, — сказал он, усевшись на тот же стул, что ранее, и с прежней любезностью. — Теперь, когда я перевалил через самое трудное, через первое признание в несчастье, которое тайно преследует меня повсюду, надеюсь, я смогу спокойно досказать вам остальное. Итак, как вы уже знаете, мой дядя Стивен, — тут он быстро отвернулся и, выговаривая это имя, посмотрел на стол, — мой дядя Стивен Монктон дважды приезжал в Уинкот, когда я был ребенком, и оба раза сильно напугал меня. Он всего только и сделал, что взял меня на руки и заговорил со мной — как я впоследствии слыхал, очень по-доброму, учитывая его всегдашние замашки, — и все же я ужасно испугался. Быть может, меня ужаснул его огромный рост, темнолицесть, густые черные волосы, большие усы, как это случается с детьми; быть может, сам его вид как-то странно на меня подействовал, чего в ту пору я не мог ни осознать, ни объяснить. Как бы то ни было, он долго снился мне после отъезда, и в темноте мне чудилось, что он подкрадывается, хватает, подымает на руки. Это прознали слуги, ходившие за мной, и стали пугать меня дядей Стивеном, когда я, бывало, упрямился и своевольничал. Я повзрослел, но смутный страх и отвращение, которые внушал мне мой отсутствующий родственник, не оставляли меня. Не знаю почему, но я всегда внимательно прислушивался, когда отец и мать упоминали его имя, прислушивался с неведомо откуда взявшимся дурным предчувствием, будто с ним стряслось нечто ужасное и будто ужасное вот-вот случится со мной. Чувство это переменилось, лишь когда я остался в аббатстве один, — нет, пожалуй, это началось несколько ранее, — оно переросло в жгучее любопытство, снедавшее меня: я хотел узнать, откуда взялось это древнее пророчество, предрекавшее гибель нашему роду. Вы следите за мной?
— С величайшим вниманием, не упуская ни единого слова.
— Тогда вам следует узнать, что несколько стихов из этих давних виршей впервые мне попались на глаза в одной старинной, редкой книге нашей библиотеки, где они приводились в качестве диковинки. На развороте аккурат против цитаты был вклеен грубый старый лубок, изображавший темноволосого мужчину, сильно походившего на дядю Стивена, каким он мне запомнился, и это совершенно потрясло меня. Я спросил о своей находке отца — это было перед самой его смертью, — но он то ли и впрямь ничего не знал, то ли отговорился незнанием; когда я позднее вновь упомянул пророчество, он раздраженно перевел разговор на другое. То же повторилось с нашим капелланом. Он возразил мне, что портрет был нарисован за несколько столетий до рождения дяди, и отозвался о пророчестве как о бездарно зарифмованной нелепице. Я много раз пытался возражать ему — я спрашивал, почему мы, католики, сохраняющие веру в благодатный дар чудотворения, никогда не оставляющий угодных Господу, не верим точно так же в то, что в мире неизменно сохраняется и дар пророчества. Он не снисходил до спора со мной, лишь повторял, что мне негоже тратить время на такие пустяки, что у меня слишком разыгрывается воображение и мне бы следовало смирять, а не подогревать его. Подобные советы лишь распаляли мое любопытство еще более. Я втайне вознамерился обследовать самую древнюю, заброшенную часть аббатства в надежде выведать в забытых семейных летописях, что это за портрет и когда было впервые начертано или оглашено пророчество. Случалось ли вам провести день в совершенном одиночестве в давно заброшенных старинных покоях?
— Никогда. Такое одинокое времяпрепровождение отнюдь не в моем вкусе.
— Ах, что это была за жизнь, когда я начал свои поиски! Как бы я хотел изведать ее сызнова! Манящая неизвестность, диковинные открытия, безудержная фантазия, пленительные страхи — там было все. Вообразите себе только — вы открываете дверь комнаты, в которую лет сто не входила ни одна живая душа; подумайте, как отзывается ваш первый шаг в затхлом, ужасном безмолвии, где тусклый, бледный свет сочится сквозь истлевшие гардины на забитых окнах; подумайте о скрипе старых половиц, стенающих оттого, что вы по ним ступаете, молящих вас о легком шаге; подумайте о шлемах и доспехах, о причудливых шпалерах, изображающих минувшее, о словно мчащихся на вас со стен фигурах, когда вы в первый раз их видите в неясном свете; подумайте о ларях и комодах с железными запорами — какие страхи выскочат на вас, когда вы выдвинете ящики? — подумайте о том, что, углубившись в содержимое шкапов, вы не заметите подкравшиеся сумерки — о, как ужасна темнота в таком пустынном месте! — подумайте, что вы пытаетесь найти наощупь путь назад, но вам будто кто-то мешает; подумайте о ветре, воющем снаружи, о том, что мрак сгущается и отрезает вас от мира; вообразите все, и вы поймете чары неизвестности и страха, которые переполняли мою жизнь в ту пору.