Казак Иван Ильич Гаморкин. Бесхитростные заметки о нем, кума его, Кондрата Евграфовича Кудрявова - Борис Кундрюцков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда кончил я письмо, Настасья Петровна бережно сложила длинный лист.
— Да-а, — почесался я, — занятно пишет. Обстоятельно.
Петровна засмеялась мне в лицо и сказала:
— Фу-й, лягушка. Спасибо, Евграфыч.
Она кивнула головой и, крикнув на ходу
жене моей в курень:
— До свиданьица, Прасковья Васильевна, — поспешила домой…
Надо сделать маленькое пояснение. Перед отходом на Японский фронт у Ильича родилась дочка — Анна — Нюнька. Стал я ему кумом, но он все так же относился ко мне немного снисходительно, как к сыну, иногда подтрунивал даже. Когда же Иван Ильич пришел с войны, мы приняли с ним участие в усмирении 1905-го года. Тут я пострадал. Под Бахмутом выбили мне камнем глаз. Должно быть кто нибудь из рабочих. После всяческих треволнений, опять потекла наша незатейливая жизнь. Все-же, мы как-то постарели с ним, и появилась у Гаморкина некая даже грусть о прошедшем времечке, о мелькнувших молодых днях. Он часто пускался в воспоминания и особенно врезалась в память мне одна совместная наша ночька.
— Дорогой мой кум, Евграфыч — укоризненно покачал головой Гаморкин — Ну разве ты не помнишь, как мы проводили с тобой наше времячко молодое? Так ты болен, кум мой. Это у тебя — болезнь.
Ветеринар из Арчады с бритым лицом и сиреневыми щеками, Петр Карпович, человек с высоким и отличным образованием определил.
— Анестезия памяти. Атрофическое явление.
— Ка-ак? спросил Гаморкин, взглянув на него мельком.
— Анес… Анемия памяти — проглатывая Цымлянское, повторил ветеринар. Вот оно, — думал я, высокое образование-то где.
— Слыхал? — обратился ко мне Иван Ильич, не рискуя, однако, повторить чужое слово.
— Ну кое-что у меня в памяти осталось — попробовал я оправдаться.
— Осталось. Эсталось — передразнил Ильич — утопить тебя в дырявом казане надо за такую память. Хорошо. Будь по твоему. А ну-ка скажи, друг любезный, в каком это году и при каких обстоятельствах, конь твой Дерезок, заболел горловой болезнью, кашлял и пузыри пушшал?
— Не помню.
— Так я и знал. А я помню.
Лицо Ивана Ильича, загорелое, усатое, исказилось легким презрением ко мне, и, глядя в соловеющие глаза ветеринара, он заговорил, не обращая на меня никакого внимания, но обо мне же.
— И с тобой так-то вот будет Петро Карпыч. А от чего все это проистекает, вот у него — например? Наука память сушит. Расположится она в мозгу, как дома, а память, как работницу — запрет в угол и давит ее там, выживаить из ея же, костяного куреня.
Гаморкин согнутым пальцем стукнул по лбу и продолжал.
— Скажем, учится человек. Наберается науки, как сухая тряпка водой. А куды памяти? Ей, можно так выразиться, прямо приходит гроб. Прижимается она к стенкам, прижимается, жмется, жмется, да, глядишь — в ухо и выпрыгнула. И стал человек ученый, а память — тю-тю. Такой платком нос утер, на стул его положил, да платок-то и… забыл. В церкви очки на лоб сдвинул, да при поклоне вместо лба, очками об пол — хлоп. Аа, — кричит, мать твою! Очки разбил. А иной на коня сядет, подпруги не затянув, ну валится рылом в грязь, удивляется — в чем дело. Нау-ука.
А он, — Иван Ильич, показал пальцем на меня, — в Духовном обучался. Сколько годов? Три годика. За три года наука три четверти мозгов заняла, а памяти четвертую оставила, а ето… больше моей дули и не получится.
Довольный своей философией, Гаморкин чёкнулся со стоявшей на земле баклажкой и выпил свой стакан с вином.
Были мы в ночном рыбальстве. Петр Карпович лежал под перевернутой и подпертой из-под одного борта лодкой, на манер некой холобуды устроенной, и только его плечи и голова в полотняной фуражке выступали наружу из полумрака. Мы рыбалили на заходе солнца, и обосновавшись на ночь у лодки, выпили и завели вечерком разговоры.
Быстро темнело. Ильич сидел, поджав по турецки ноги. Небольшой костер, который мы развели от камаров, догорал.
Когда засопел ветеринар, пришла пора и нам укладываться спать, Ильич задумчиво посмотрел на небо, на загоревшиеся звездочки, и тихо произнес:
— Слушай, кум, што я табе скажу. Раньше видал я одну звезду, переливалась она цветами радуги, и горела прямо над моим хутором, а теперь — нет ее. Куда она делась — не пойму. А обидно. Была ето настоящая звезда. Смотрел я и из чужих стран на небо, но ее не видал. Она только над Доном светила. Можно сказать — настоящая была, казачья звезда. Блестить сабе в одиночестве, с другими звездами не мешается, свою линию гнёть, свое достоинство держить. А теперь — нет ее. Может погасла, может завалилась куда? Грустно мне, посмотришь на небо — а ее нет. А когда я один, так даже страшно. Видал я ее, а теперь не вижу. Другие же звездочки горят, переливаются. Да-а-а!
А тут ешшо Пятиизбянцы проезжали, на возу книги везли.
Поздоровались.
— Што, спрашиваю, за груз?
— Книги, — отвечают, — с Урала, старинные.
Стал я их разглядывать. Обложки из кожи, старые, потемневшие и покоробившиеся, чудными письменами записанные, на углах в железо закованные.
— Да, книги знатные.
— Святые книги. Все в них записано.
— Усе?
— Да-а Чему быть и чего не миновать.
Рассказал и я им, что Казачья Звезда на
небе погасла, а один из стариков усмехнулся, бороду в кулак зажал.
— Слушай-ка, — говорит — мил-человек, Иван Ильич, прочитаю я табе, хуть ты и не старообрядец, што в наших книгах прописано.
— И погаснет на небе четырнадцатая звезда… Наступит в 1917 году — Царствие Антихристово… А в 1919 году, Красный Дух загонит Белого Духа в море… А спасут нас вольные казаки — люди с пятнадцатой звездой…
Стою я и слушаю. Год-то у нас какой, Евграфыч, вить десятый только. Што-ж — семь годов ждать?
А они:
— Могёть и меньше. Мы ети книги едим сверять на Лабу, в Некрасовскую станицу. Есть там ешшо один из наших, человечек умный и понятливый, — ен проверить.
Ну, а я опять с распросами.
— А спасут — вольные казаки?
— Да-а.
— Кто-ж ето — Донцы, Кубанцы, Терцы или другие?
— Не-ет. Ето будут вольные люди — всякие казаки… Прийдут они из разных стран.
— Да разве есть иде в мире казаки ок-ромя тутошних?
— Нет, да будут.
Хитро так старик мне сказал. Сели они на подводу и поехали дальше. Пять дедов старых. Покрутил я головой. Ты подумай, Евграфыч, с Пятиизбянской станицы на Лабу ехать — книги сверять.
Предсказание у мине однако в уме осталось. Месяц уже прошел, не забыл я его и табе вот рассказал, а они просили ни кому не сказывать — значит, кум, ешшо одна звезда должна погаснуть при нашем спасении, так сказать — пятнадцатая. А какая из них?
Гаморкин посмотрел на звезды, потом улыбнулся.
— Надо коня мово спросить. Конь у мине — звездочёт, сразу определит. Усе понятно, кум?
Я тоже глядел на небо. В душе степной мистицизм будил какие-то смутные чувства и была в них и тревога, и любопытство, и боязнь.
— Верить им, или не верить?
— Верить надо, — серьезно сказал Иван Ильич — деды старые, казаки крепкие, врать не будут. Зря пугать — тоже. Как можно? Да и рази они вруть? Ты подумай, ученая твоя голова, скажем, при сотворении мира сколько звезд было? Больше чем сычас? — Конечно. Оченно даже много. И мелких и крупных. Потом потекло время, побежала жизнь, и стали они меркнуть. Одни падают, другие тухнуть, третьи на кусочки рассыпаются. А деды по книгам за главными наблюдают. Скажем, одна исчезла, другая, третья и тако далее. А они сычас ето в книгу: — Ага, мол, по счету седьмая… Так-так… Высчитают и скажут — близится то-то и то-то: мор, или чума, или война, или што другое. А сычас вот четырнадцатая звезда закатилась. Ды ка-ак раз моя-то. Сколько я ее нее глядел, и-и-и. Сыяла она, сыяла, для нас — казаков, да и погасла. Значит кончится скоро наше беспечальное житье на неопределенное время.
Гаморкин отвернулся и посмотрел на свою родимую речушку.
— Ну, да вот тебе, кум, я это усе сказать могу, а вот гостю нашему, из Арчады — как скажешь? Ен человек — ветеринар не поверит — засмееться.
Внезапно, наступившую тишину прервал голос ветеринара — Петра Карповича. Задремав вначале, он проснулся от комариных укусов и уже, минут двадцать, как слушал Ивана Ильича. -
— Это ты зря, Гаморкин, так говоришь.
— А рази не правда, Карпыч?
— Нет, конечно. Я тебе лучше расскажу историйку. Был Окружным Атаманом Жидков и в Чирскую, когда начались лагерные сборы, явился казак и отказался выходить на занятия. Его под арест. Не идет — и все тут. Оказывается, не хочет заниматься для грядущего Антихриста. Тоже с книгами доказывали. — Помру, говорит, лучше на родной земле, чем потом, в грязное дело влезши, прийдется иде нибудь, как собаке под тыном, подыхать. Так ничего с ним поделать и не могли. Весь лагерный сбор в каталажке отсидел.
Ну вот-вот, — подхватил Ильич, — и ети тоже самое говорили. Дык тому же… нет звезды казачьей. И не я один заприметил, а и другие казаки-станичники.