Латунное сердечко или У правды короткие ноги - Герберт Розендорфер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Якоб Швальбе был одним из самых тощих людей, которых когда-либо знал Кессель. И одним из самых безобразных. У Альбина Кесселя была когда-то старая энциклопедия, многотомный «Мейер» конца прошлого века. Больше всего Кессель любил там картинку к статье «Лошадь: Пороки и болезни». На ней была изображена полудохлая кляча, которую художник добросовестно наградил всеми наиболее распространенными лошадиными пороками и болезнями – всего их, как помнил Кессель, было 41: слезотечение, запал, накостник, шпат, раздвоенный круп, мокрецы, гуляющая бабка, петуший ход, курба, расщеп копыта и выпадение прямой кишки, если перечислить лишь самые впечатляющие. Нарисованная кляча – она была, конечно, выдумкой, потому что даже половина этих пороков и болез ней мигом доконала бы любую лошадь, – отличалась такой поразительной шелудивостью и безобразием, что при взгляде на нее оторопелый зритель не знал, смеяться ему или плакать. Если бы этому мейеровскому художнику-садисту поручили нарисовать 41 человеческое безобразие, сведя их воедино в одном человеке, у него получился бы довольно точный портрет Якоба Швальбе. Швальбе страдал плоскостопием и перегибистостью, у него были паучьи ножки, косой нос и торчащие уши, волосы были рыжие – впрочем, их уже тогда оставалось немного, – его мучили газы и потливость, он был близорук, передние зубы у него торчали и выпадали один за другим, и в довершение ко всему второе имя у него было Броневик (он родился в 1935 году). При этом он был очень милый и добрый человек, и из всех членов коммуны именно ему приходили в голову самые сумасшедшие идеи.
Да, веселые были времена в коммуне, когда там жил Швальбе.
О том, что Швальбе – музыкант, не знал почти никто. Между тем у него было даже музыкальное образование и, покинув коммуну, он сдал госэкзамен и поступил учителем музыки в среднюю школу. С тех пор прошло почти десять лет. Недавно Швальбе назначили заместителем директора.
Такого человека, как Якоб Швальбе, возраст обычно красит, потому что любое изменение может быть только к лучшему – точно так же. как с южного полюса можно двигаться только в одном направлении, на север. Волосы у него поседели, усы тоже: за своими усами он ухаживал, как английский лорд. Он слегка пополнел, особенно после женитьбы, стал носить элегантные очки и костюмы от лучшего портного, вставил и выровнял зубы. От своего второго имени ему, правда, избавиться не удалось, но его он, разумеется, никому не сообщал.
Финансовые дела у Швальбе были в полном ажуре. Женился он на несколько востроносой, но чрезвычайно ухоженной, весьма серьезного вида молодой вдове с двумя дочерьми – одной было двадцать три года, другой двадцать и выглядели они не как младшие, а как старшие сестры матери; работала она в какой-то брокерской конторе и зарабатывала очень неплохо. Ее денег хватало на все, так что замдиректорское жалованье оставалось Швальбе, так сказать, на мелкие расходы. Кроме того, он дирижировал хором, участвовал в каком-то цикле концертов и писал статьи и обзоры о музыкальной жизни – для газет, а иногда и для радио. Однако время от времени среди той буржуазности, до которой опустился (или поднялся – это кому как нравится) Швальбе. проглядывало его прежнее озорство. Так, редакция одного заслуженного музыкального словаря совершила большую ошибку, пригласив Швальбе работать над очередным изданием. Наряду с почти целой сотней вполне серьезных статей о музыкантах и музыкальных терминах он подсунул редакции восемь подробнейших биографий лиц, никогда не существовавших. Он выдумал одного представителя Ars nova эпохи позднего Средневековья, двух итальянских мадригалистов-возрожденцев, одного саксонского церковного музыканта XVII века, двух новых членов семейства Бахов и одного автора романтических симфоний из Швеции, а самым блестящим его изобретением был немецкий композитор прошлого века по имени Отто Егермейер. Швальбе ухитрился не только издать его письма к Рихарду Штраусу – разумеется, тоже поддельные, – но и исполнить в своем цикле концертов его совершенно абсурдную пьесу для двух голосов и гитары (в действительности тоже сочиненную самим Швальбе). Терминологическую часть словаря он обогатил «эпилепсией» как фигурой речи.
– Тысяча марок – это большие деньги, – сказал Якоб Швальбе.
– Не такие уж и большие, – возразил Кессель, – по крайней мере, для тебя.
– И когда я получу их обратно? – осведомился Швальбе.
– А зачем я, по-твоему, еду на радио? – успокоил его Кессель. – Ты получишь их обратно, когда я вернусь.
– Когда ты с радио вернешься?
– Нет! – уточнил Кессель – Когда я вернусь из отпуска.
– Тысяча марок – это большие деньги.
– Допустим, – согласился Кессель, – но я же не могу ехать в отпуск без денег. Я не могу ехать в отпуск, если все деньги у нее. Мне самому ведь надо иметь хоть что-то.
– Это-то я, старик, понимаю, – сказал Швальбе, – но целую тысячу марок? Ну, что ж… Сейчас будет звонок. У меня урок. Мы еще вечером поговорим об этом. Ты заедешь за мной в полседьмого? – Швальбе передал Кесселю ключи и паспорт от машины – Все, старик, пока.
– Пока, старик.
Когда Кессель выводил машину Швальбе с учительской стоянки, было начало двенадцатого. У Швальбе был «форд» неопределенного цвета, который лишь приблизительно можно описать словом «фиолетовый». Такой цвет, точнее, оттенок приходился настолько дальним родственником благородному цвету редких орденских лент или епископских омофоров, что вызывал, скорее, мысли о преисподней или по меньшей мере об исподнем: такой оттенок со временем приобретают флаконы каких-нибудь особенно неистребимых духов, фирменные бумажные пакеты дорогих магазинов и шелковые трусики шикарных, слегка старомодных проституток. Машины в такой цвет обычно вообще не красят. Этот «форд» был специально выкрашен по чьему-то заказу, после чего этот кто-то, увидев результат, от заказа отказался. Машина осталась у продавца, который постепенно снижал на нее цену, пока однажды к нему не явился Швальбе. Таким образом. Швальбе она обошлась гораздо дешевле обычной модели, хотя продавец тоже не остался внакладе, потому что первому заказчику пришлось уплатить немалое отступное. Однако Швальбе взял эту машину не из-за дешевизны, а именно потому, что ему понравился цвет.
– Цвету нее какой-то неподходящий, – сказал Кессель, когда увидел ее в первый раз.
– Это почему? – удивился Швальбе.
– Ну, допустим, если тебе придется поставить машину не там, где надо, перед домом, где тебе быть не следовало… А твоя жена будет случайно проходить мимо. Тебя она, конечно, не увидит, зато увидит машину. А ее уж ни с чем не спутаешь.
– Во-первых, – ответил Швальбе, – я в таких случаях всегда загоняю машину в переулок, где ее вообще никто не увидит, потому что там нет фонарей. Во-вторых, моя жена знает, что я выезжаю только играть с тобой в шахматы. А в-третьих, пойми: цвет-то меня и выручает! Я сразу сказал жене: с такой машиной я вообще не смогу тебе изменять, потому что ты всегда сможешь найти меня по этому цвету.
Без пяти два Кессель зарулил на обширную стоянку в тени массивного здания баварского Дома радио. По небу бежали облака, кроме того, работая на радио, особенно если ты внештатный сотрудник, всегда лучше носить что-нибудь приметное, поэтому Кессель надел свою кепку в красную шотландскую клетку. Плащ он оставил в машине.
Фрау Маршалик была женщина колоритная. У нее было два недостатка: во-первых, ей, порядком отупевшей за тридцать лет работы в этом снедаемом интригами коллективе («сволочнее народу нигде не найдешь, как говаривал мой покойный отец, разве только в Ватикане, да и то если верить слухам», – сообщала время от времени фрау Маршалик), было уже совершенно безразлично, что передавала в эфир ее родная радиостанция и передавала ли что-то вообще, а во-вторых, своих внештатников она узнавала в лицо, но никогда не помнила по фамилии.
– А-а, господин Герстенфельдер, – приветствовала она Кесселя, – так что же вас ко мне привело?
Зная фрау Маршалик и ее привычку перевирать фамилии, Кессель на это никак не отреагировал, хотя настоящий Герстенфельдер, большой нахал и автор дешевых детективов, был ему очень не по душе. Кессель и сам с удовольствием написал бы парочку таких детективов, но ему их не заказывали.
– Да вот, решил узнать, как идет ваша служба, – бодро пошутил Кессель.
– На такие вопросы, – сказала фрау Маршалик, – мой покойный отец обычно отвечал: служат собачки, а я работаю. Да и потом, служба наша не идет, а стоит или даже лежит, как известный камень. Если же вы в том смысле, «идет» ли она мне как одежда – например, как кепка, – то и в этом случае наша служба никому не идет, она определенно портит человека. Хотя и кепка, конечно, не столько «идет», сколько, скорее, «сидит». Ну да ладно. Служба у нас, сами знаете, тяжелая. Я чувствую себя, как загнанная лошадь. Впрочем, пристреливать меня еще не пора, как опять же говаривал мой отец в таких случаях.