Венецианские сумерки - Стивен Кэрролл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из новичков она была последней. Фортуни прислушивался, присматривался и за этим совершенно позабыл о треволнениях прошлой ночи, поскольку музыка, с ее низкими нотами и аккордами, подобная дальним протяжным гудкам вечерних адриатических паромов, захватила его целиком.
Он заметил также, что студентка была высокорослой девицей, возможно немного за двадцать, и играла она с недвижной прямой спиной, прочно уперев ноги в пол по обе стороны от инструмента — в позе торговца. Но пока Фортуни смотрел в пол, с головой уйдя в свои мысли, он пропустил момент представления студентов и не расслышал имени новоприбывшей.
Да это и не важно. Он редко оставался после концертов и редко разговаривал со студентами. И вот, как только девица отыграла и концерт подошел к концу, Фортуни, по своему обыкновению, встал, проворно пробрался к выходу и исчез. Но музыка неотступно шла за ним по пятам, и сердце, неожиданно забившееся сильнее, в такт накатывающимся волнам звука, так и продолжало учащенно биться, когда он вышел во двор.
Часть вторая
Глава четвертая
Путь до сцены показался ей самым длинным в жизни. Люси Макбрайд вместе с товарищами сидели рядком вдоль задней стены. Когда настала ее очередь, она встала с полотняного стула и прошла несколько метров — туда, где ожидал ее инструмент. По дороге (в окне виднелся освещенный солнцем канал, который так и притягивал к себе) она допустила ошибку, взглянув вверх. Потолок, расписанный лазурью под цвет небес, неожиданно раздался, стал необъятнее, чем неделю назад, сама сцена показалась шире и внушительнее; меж тем импровизированные деревянные ступени скрипели под ее поспешными шагами.
С тех пор как десять лет назад ее пробудила в саду музыка, которую ей предстояло сейчас исполнять, вся ее жизнь была устремлена именно к этому моменту. Музыка, как она узнала от родителей, была сочинением Баха, и исполнял его некий виолончелист по имени Паоло Фортуни. Начиная с того самого дня два имени слились в ее восприятии: Бах и Фортуни. Она не просто будет исполнять эту музыку — однажды она исполнит ее точно так же, как сам Маэстро, чья игра пробудила ее от детства. Во многих смыслах тот далекий летний день был днем, когда ее детство кончилось.
Люси была единственным ребенком, и ее родители (отец — врач, мать — учительница) признали страсть, опалившую ее. Они купили ей лучшую виолончель, и дочь не разочаровала их. Все, что происходило после покупки виолончели, пока Люси круглосуточно упражнялась, штудировала пособия, внимательно слушала музыку, ходила на концерты и на сольные выступления в женском методистском колледже (с родителями либо с избранным кружком подруг, среди которых Хелена Эпплгейт славилась как обладательница чудных ножек, а Салли Хэппер вела дневник) и даже язык неспроста изучала именно итальянский, — все было направлено именно к этому моменту.
Далекий прославленный Фортуни постепенно вошел в ее жизнь и остался на многие годы. Порой ей даже казалось, будто она с ним знакома. Назвать это помешательством значило бы принизить суть и силу ее чувств. Не было это и грезой наяву, игрушкой, которую достают из пыльного угла и с которой забавляются от нечего делать. Музыка и Фортуни, его и ее жизнь были составляющими столь великой, столь грандиозной мечты, настолько чарующим мифом, что она даже не осмеливалась поведать его кому бы то ни было. Но все же это не вызывало физического ощущения боли, пока Люси как-то субботним утром не забрела в один из крупнейших музыкальных магазинов города.
Войдя в безмятежный, обособленный мир этого магазина, Люси на мгновение застыла в дверях и, под шелест старых страниц рядом на прилавке, вслушалась в тихие переговоры между хозяином и кем-то из посетителей. Привычным путем она медленно подошла к стеллажам с пластинками и в тишине, похожей на тишину библиотеки или церкви, стала рассеянно скользить глазами по корешкам конвертов.
И именно тогда, читая имена на пластинках — Бах, Бетховен, Брамс, — она впервые увидела Фортуни. На обложках первых трех альбомов, которые у нее были, красовались пасторальные сценки, фотографии исполнителя отсутствовали, а биографические подробности были более чем скудны. Но в то утро ей попалась одна из записей Фортуни с большой черно-белой фотографией артиста на обороте конверта. Вплоть до того момента Люси его не видела, а только слышала. Она замерла, ошеломленная, пристально разглядывая конверт, снова и снова проверяя имя. Чтобы удостовериться.
Странно, однако она никогда не видела его прежде. Фотография была сделана Мэном Рэем в одной из римских студий, в 1962 году. С нее на Люси глядело задумчивое лицо молодого Фортуни, темные волосы откинуты назад, взгляд темных глаз печален (Люси где-то читала о трагической участи его родителей), на одну щеку падает легкая тень. Костюм его был безупречен — Люси стало ясно, что такого прекрасного кроя она еще в жизни не видела. Мысль о том, что Фортуни красив или же эффектен, как кинозвезда, не приходила девочке в голову. В ее представлении он всегда был недосягаем, как Бог. Но здесь, перед нею, был явно живой человек. Паоло Фортуни являл собой настоящего европейского джентльмена, совершенного и утонченного. Мужчина такого типа с одинаковой легкостью занимается искусством, флиртует с женщинами, ведет беседу, прикуривает сигарету; он всегда знает в точности, что от него требуется именно в данную минуту, и сохранились такие люди только в романах и кинофильмах (да и то старых). Или не только?
Музыка Фортуни уже давно вошла в жизнь Люси, но в тот день она ощутила чуть ниже сердца явственный укол боли, словно между седьмым и восьмым ребром вонзился кинжал. Невозможная любовь, делавшая боль только более изысканной и сладостной. Она влюбилась в музыку Фортуни, но в тот день, глядя на фотографию, она влюбилась в Фортуни — творца этой музыки, Фортуни-мужчину, его мир. Но прежде всего она влюбилась в саму идею Фортуни, пьянящий образ миров, таких далеких от ее собственного. Она взяла пластинку со стеллажа и пошла к прилавку, прижимая к груди конверт, словно какой-то запретный порнографический роман.
На улице и в автобусе все на нее смотрели. Все как один. И это не было плодом ее воображения. Словно бы признаки любви, как признаки беременности, были очевидны всем, у кого привычен глаз, кто знает, что это за состояние и как оно проявляется. И если раньше разговоры, какие ведутся в школьных раздевалках и студенческих общежитиях, ее раздражали, то теперь смущали как нечто неуместное.
Сначала Люси решила приколоть фотографию к стене, но подумала, что здесь, на виду, она может привлечь внимание — отца и матери, школьных друзей — и ей станут задавать вопросы. В конце концов она решила никому ничего не говорить, и Фортуни стал тайной, неразглашаемой страстью. Тихой, волнующей тайной, которую она пронесла через все отрочество. После этого она несколько раз заходила в музыкальные библиотеки, просто библиотеки и отыскала статьи о Фортуни, о его творчестве. Нашла даже биографию, выпущенную в конце 1970-х годов. Люси прочла все о его жизни, аристократическом происхождении, трагической смерти его родителей, о концертах, турне, любовных интригах. Фотографий становилось все больше: Фортуни за работой или с друзьями; Фортуни чуть постарше, но не менее впечатляющий. Дважды был сфотографирован его дом, по сути небольшое палаццо. Один раз — с Большого канала, на который он выходил, с цветными высокими арками наподобие арабских. Другой снимок, изнутри, запечатлел просторную гостиную, сплошь в картинах, на полу — мелкая скульптура, на стенах — драпировки по эскизам Фортуни, на столах из древесины вереска — светильники по эскизам Фортуни, и, наконец, он сам в старом кресле, а рядом — виолончель. На заднем плане женщина с гладко зачесанными назад волосами — его давняя служанка, в руках у нее серебряный поднос. Так вот он каков — мир Фортуни.
С этого момента, когда бы она ни играла, она играла для Фортуни. Он был повсюду — подмечая, вслушиваясь, советуя. Иногда одобрительно кивая, иногда — качая головой. Между ними даже происходили мимолетные беседы, правда только мимолетные. Потому что Люси было трудно представить себе звук его голоса, слова, которыми он пользуется, замечания, ход беседы. Существовали одни лишь фотографии. Его голос, звуки его жизни оставались тайной. Воображаемые беседы либо сводились к бессловесному пониманию, как бывает во сне, либо складывались из фраз, прочитанных в музыкальных журналах, которым Фортуни давал интервью.
Таким образом в последующие месяцы было налажено взаимопонимание, и Люси постепенно стала все больше узнавать Фортуни. Она всегда воспринимала его музыку в зелено-синих тонах. Как небо, но не летнее, безжалостно-яркое, в которое нельзя смотреть, а скорее темное и угрюмое. Потом, когда она однажды прочла в солидном музыкальном журнале, что это действительно цвета, в каких он воспринимает свою музыку, инстинктивная догадка подтвердилась. Фортуни даже добавил, что более всего полагается на логику своих инстинктов, и Люси не оставалось ничего другого, кроме как кивнуть «да!» и снова — «да!».