Странный век Фредерика Декарта - Ирина Шаманаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но прошло несколько месяцев, и Фредерик «проснулся». Может быть, это история протестантской общины в Клермон-Ферране подбросила ему сюжет для размышлений. Он совершил почти невозможное, он буквально схватил себя за волосы, как герой одной немецкой сказки, и вытащил из болота. Сначала без желания Фредерик доставал свои записи и сидел над ними вечер за вечером, вымучивая мысль за мыслью – банальные, плоские, ничтожные. Но все же не сдавался. И вдруг заметил, что работа его снова захватывает, а за небольшим сюжетом брезжит интереснейшая тема. Скоро его было уже не узнать. Все вечера и свободные от уроков дни он проводил в библиотеках и архивах ближайших к Морьяку городов. За эти два года он успел собрать и обработать массу данных о событиях реформации и контрреформации в центральной Франции и на юго-западе, и они вошли в его фундаментальную работу об истории реформации во Франции.
Дело продвигалось медленно, но все-таки шло вперед. Ни на что другое, кроме уроков и научной работы, он своего времени не тратил, не бывал на учительских вечеринках и пикниках, не ходил в гости к коллегам, не заглядывал в питейные заведения, не ухаживал за девушками. Добродушные овернцы объясняли его чудачества тем, что он протестант, да еще и «парижанин». Впрочем, его не трогали, только втайне посмеивались и ждали, что «станет постарше – дурь сама пройдет». Ах, если бы они знали, чем жил этот серьезный, застегнутый на все пуговицы молодой человек! Хозяйка, наверное, сплетничала, сколько почты из Парижа получает ее странный жилец: и обычных писем, и бандеролей, а то и целых ящиков, набитых книгами. Магистр Декарт активно публиковал результаты своих исследований в научных журналах и переписывался с теми людьми из университетских кругов, которые сохранили к нему интерес. Пасхальные и летние каникулы проводил не дома, а в Париже – конечно, за работой. Только на Рождество приезжал в Ла-Рошель, к матери.
Награда ждала его там, где он и не думал ее найти. Магистр Декарт начал получать удовольствие от своей учительской работы. У него обнаружился талант говорить о сложном просто и понятно, но не лапидарно, объяснять логично и вместе с тем образно. Сыновья крестьян и лавочников на уроках смотрели на него, будто загипнотизированные, – такого они еще не слышали ни от кого и никогда. История из чего-то скучного, мертвого, безнадежно далекого превращалась в наполненный лицами и голосами, бесконечно разнообразный, увлекательный и при этом подчиненный строгим закономерностям круговорот жизни. История начинала иметь прямое отношение к ним самим. Даже безнадежные двоечники впервые пытались размышлять о личной, семейной и сословной чести, когда Фредерик давал им такую, например, тему сочинения: «“Герцогом быть не могу, бароном не хочу, я – Роган”. А ты кто такой и почему этим гордишься?» Фредерик был строгим учителем и не щадил бездельников. Но даже самый маленький проблеск любознательности у этих мальчиков вызывал в нем сильнейшее встречное движение – помочь, ободрить, не дать им утратить интерес к вещам и явлениям, знание которых не имело прямого отношения к их физической жизни и едва ли непосредственно помогло бы выручить больше денег за овощи и птицу на осенней ярмарке. У него определенно было призвание. Только оно и помогло ему продержаться в Морьяке целых два года.
Наверное, он продержался бы и больше, тем более что его исследование событий реформации и контрреформации в этом регионе было еще не закончено. Но его мать, брат и сестра бедствовали в Ла-Рошели, и он попросил перевода в родной город.
Пока он учился в Париже, мать почти не интересовалась его делами. Он, занятый своими заботами, тоже мало думал о том, как живет его семья. Фредерик знал, что мать нуждается, и с первого студенческого года содержал себя сам, а потом начал помогать – сначала крошечными суммами, потом, по мере роста заработков, все больше и больше. Но он не имел понятия, в каком душевном состоянии находилась госпожа Декарт. Амели была не из тех, кто жалуется. Между тем все было очень плохо.
В отличие от покойного пастора, его вдову в гугенотской общине не любили за надменность, замкнутость и тяжелый немецкий акцент. Все друзья Жана-Мишеля сразу после его похорон куда-то исчезли, и Амели осталась совсем одна. Только граф де Жанетон из уважения к Фредерику подходил к бывшей пасторше после богослужений, беседовал с ней, оказывал ей мелкие благодеяния – договаривался о бесплатных школьных обедах для Макса и Шарлотты, присылал им книги и билеты на концерты, словом, делал то, что она могла принять без ущерба для гордости. Амели никогда не любила ни Францию, ни французов, но терпела, стиснув зубы, – убежденная кальвинистка твердо знала, что на земле ей легкой жизни никто не обещал. И только когда их дом на улице Монкальм заново оценили и обложили гораздо более высоким налогом, чем раньше (видимо, кто-то позарился на земельный участок в хорошем районе), Амели сдалась. Она объявила старшему сыну, что продаст дом и выделит ему долю, а сама вместе с младшими детьми уедет в Потсдам.
Фредерик месяцами не бывал в Ла-Рошели, если приезжал, то лишь по родственному долгу. Казалось, место, где он родился, ничего уже для него не значит. Но от этого известия у него потемнело в глазах. С бумагой о переводе в лицей Колиньи и со всеми своими небольшими сбережениями он сел на поезд. Позже он корил себя за это, называл тщеславным дураком: «Я помчался спасать родовое гнездо, пыжась от самодовольства, что могу это сделать. Ни на секунду я не допустил мысли – а может, правильно было помочь матери повыгоднее продать этот дом и дать ей уехать обратно в Бранденбург, где она была бы счастливее?»
Дом был спасен, удалось даже слегка отремонтировать жилые комнаты, поменять прохудившиеся водосточные желоба и заново замостить дорожку от ворот до крыльца. Но в нежилой половине, куда вел отдельный вход, поселился запах тления. Фредерик расчистил себе там большую комнату с террасой, бывшую гостевую. Терраса выходила на запущенный уголок сада, и плети дикого винограда, свисавшие с крыши, наполняли его душу умиротворением. В Морьяке он так устал от своей тесной комнаты с низким потолком, что здесь упивался простором и свободой. После уроков он первые недели часами бродил по улицам, а то и просто брал плед, уходил к океану и лежал на берегу, читая или глядя на воду и на небо. Океан, скалы, пески, тростниковые заросли, старый маяк в порту и деревья, роняющие листья на чисто вымытую дождями мостовую, – от всего этого сладко замирало сердце. Знакомые места располагали к созерцательности.
После Морьяка служба в лицее Колиньи показалась ему синекурой. И он снова убедился, что может и любит учить. Дети в классах сидели совсем другие, многие были умны и развиты не по годам и плохих учителей раскусывали на раз-два. Но эти умники и спорщики тоже смотрели на него во все глаза и наперебой тянули руки, чтобы поразмышлять над его вопросами. Авторитет Максимилиана, который учился в этом же лицее, тут же вырос на порядок. Если старший брат после уроков дожидался его и они вместе шли домой, Максу казалось, что к его ногам привязали каучуковые шарики, и они сами подбрасывают его вверх на каждом шаге. Иногда Фредерик шел не домой, а в порт, где его друг Алонсо Диас работал механиком на верфи. Семнадцатилетний Макс обожал такие походы, потому что Алонсо разрешал ему спускаться в машинное отделение. Моего будущего отца навсегда заворожила слаженная работа машин, заставляющая судно держаться на воде и плыть в любую сторону по воле человека. Он решил стать инженером и после лицея поступил в Политехническую школу в Нанте. Фредерик убедил мать потратить на его образование наследство дедушки Картена. Когда Максимилиан вернулся с престижным дипломом и перед ним открылись двери, о которых семья не могла и мечтать, Амели признала, что это была хорошая инвестиция.
Фредерик немного раскаивался, что раньше почти не уделял внимания младшим брату и сестре. Между ними была большая разница в возрасте, в ранние годы это мешает общению – десять и двадцать не то же самое, что семнадцать и двадцать семь. Редкие ранние воспоминания о старшем брате у младших Декартов превращались в яркие проблески, вспыхивающие в памяти. Отец любил, например, вспоминать единственную за пять лет поездку в Париж, на которую согласилась Амели, чтобы проведать сына-студента. Они приехали в конце апреля – чудесное время в Париже – и неделю провели очень весело. Фредерик чувствовал себя волшебником, покупая брату и сестре на улице мороженое и бессчетные кульки засахаренных каштанов. Он показал им университет, сводил в Лувр и Французскую комедию, выбрав из мальчишеского озорства «Скупого» Мольера (дети хохотали, мать все представление сидела с поджатыми губами), а потом, специально для Амели, влез в расходы и абонировал хорошую ложу в Гранд-Опера. Там давали оперу Глюка «Орфей и Эвридика». Мать, от природы музыкальная, как большинство немцев, осталась очень довольна, хоть и нашла, что в этой опере все-таки слишком много французского легкомыслия. Обедать они ходили в самые дешевые рестораны, но Макс и Лотта все равно пищали от восторга, уплетая пышные омлеты и кофе с печеньем «мадлен». Фредерик уже успел забыть, что его мать заваривала кофейную гущу по нескольку раз, а сладости считала ловушкой дьявола.