По ту сторону - Даниил Гранин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Американские солдаты лежали на пригорке под беломраморными крестами.
— Роскошно устроились, — сказал Шагин. — Но и за наших солдатиков спасибо, — усмехнулся, — лучше здесь быть покойником, чем в другом месте живым.
Эберт вопросительно смотрел на него, но ничего больше не дождался.
… В Эстонии, где он после боя похоронил тридцать своих бойцов, следа от кладбища не осталось, все камни снесли.
Нацисты в лагерях зверствовали, сжигали, валили убитых в ров, а тут хоронили по-людски, содержат в порядке, с Первой мировой сохраняют. Что за народ — не поймешь.
То и дело возникали темы, которые следовало осторожно обходить. Иногда вдруг в совершенно безобидном разговоре они попадали на гиблое место, от которого пятились, натянуто улыбаясь друг другу. Что могло быть невиннее воспоминаний о детстве. Базары в Руссе, где живая рыба плескалась в садках. Приезжали телеги, пахнувшие яблоками, торговали мешками, ведрами. Мелочь мягкую, краснощекую раздавали ребятишкам. Базар шумел у Гостиного двора. По его аркадам к вечеру гуляли навстречу друг другу приезжие парни и девки. Чем дальше, тем сказочнее вспоминался Шагину этот городок в яблоневых, грушевых садах, звонких от частушек, песен, духового оркестра в курортном парке.
— Он сейчас тоже мне нравится, этот городок, — сказал Эберт.
— А тогда, когда вы били по нему, не нравился?
— Тогда там был населенный пункт, там засел противник.
Шагин против воли усмехнулся:
— Засел противник.
— Мне жалко, что я стрелял в ваше детство.
— Чего теперь жалеть.
— Фашизм нас околдовал, — сказал Эберт. — Это был всеобщий психоз.
— Бедные вы, несчастные.
— Да, мы тоже пострадали, — в голосе Эберта что-то изменилось.
Шагин чуть не поперхнулся.
— Ну знаешь! Как ты можешь сравнивать!
Он зачем-то стал выпаливать известные всем цифры, названия сожженных карателями деревень. Это было глупо. Ему самому было стыдно, когда в Берлине на митинге глава их делегации с печальной гордостью произнес цифры погибших двадцати с лишним миллионов солдат. Шагин потом сказал генералу: нашли чем размахивать — нашим неумением воевать.
— Ладно, — оборвал он и себя, и Эберта. — Тут мы никогда не договоримся.
Эберт почесал свой сизый носик.
— Не спеши.
В другой раз Эберт пожаловался, что в Руссе уничтожили кладбище их корпуса.
— Вы его устроили посреди курортного парка, — сказал Шагин. — Разве это место?
— Могли перезахоронить. Мы бы оплатили.
Шагин вспомнил о Кирпичеве, сказал терпеливо:
— После войны мы хотели всякую память об оккупантах уничтожить. Вы все изничтожили, загадили, и нечего вам торчать на нашей земле.
— У нас военные кладбища навечно охраняются.
— У вас, Карл, другой вид на них. Вам не за что ненавидеть русских.
Крепко сжав губы, Эберт смотрел на Шагина неприятно, в упор, как будто что-то знал о нем нехорошее.
Наступило молчание, оно становилось все тяжелее. Когда они с трудом выбрались из него, неловкость еще долго витала.
Настроение у Шагина испортилось. За ужином Эберт выставил бутылку вина какого-то особенного разлива, поставил еще русскую столичную, коньяк, виски — на выбор. Шагин принимал его ухаживания хмуро, вино показалось кислятиной. Он угрюмо жевал бутерброды. Здешний хлеб был безвкусный, все эти колбасы разных узоров приелись.
— Слушай, Карл, зачем ты меня пригласил? — вдруг спросил он. — Только честно.
Эберт аккуратно вытер губы.
— У вас, русских, смешная привычка предупреждать: «давайте честно», «честно говоря», или еще: «будем откровенны», как будто все остальное вранье.
— Не финти. Отвечай по существу.
— Отвечаю. Мне понравилось, как ты говорил в Петербурге про войну. Ты не стеснялся нас. Я не люблю, когда русские начинают нам рассказывать, как они представляют разницу между немцами и фашистами.
— Ну и ладно, меня-то зачем пригласил?
— А ты зачем поехал?
Шагин невесело рассмеялся.
— Разобрались!
Эберт повел Шагина в свой кабинетик. За шкафом висел под стеклом портрет, сделанный акварелью. Девушка с пушистой рыжеватой косой через плечо. Она смотрела насмешливо, ожидающе, как бы не веря художнику. Написан портрет был неумело, слишком яркими красками, что удалось художнику — так это передать удовольствие от своей модели.
Эберт признался, что писал он, когда-то баловался, любил рисовать. Портрет — его бывшая невеста, Ингрид.
— Что значит — бывшая?
Эберт не ответил. Они вернулись на террасу. Поговорили о том, кто чем увлекался в молодости. Шагин сочинял стихи. Ужасные стихи, про бандитов. Эберт, кроме рисования, еще занимался фотографией.
Шагин все же не вытерпел:
— Что с ней сталось?
— Погибла в сорок пятом году.
— Как погибла?
Эберт ровным голосом рассказал. Деталей он не знает, потому что вернулся из плена спустя пять лет после ее гибели. Ему известно, что в их доме стояли советские солдаты. Была пирушка, напились, Ингрид прислуживала. Двое затащили ее на второй этаж, стали насиловать, пришли другие, она кричала, ее избили, потом придушили. Комендатура труп сфотографировала, увезла. Завели дело, результатов не было. Объяснили, что сама виновата, спровоцировала солдат на драку и в драке случайно была убита. Эберт, приехав, не нашел следов ни той военной части, ни того дела в комендатуре. Похоронили ее тайно, неизвестно где. Портрет родители отдали Эберту.
Шагин знал, что Эберт смотрит на него, знал свое костистое застылое лицо, на котором давно ничего не отражалось. Он откашлялся.
— Скажи, пожалуйста, что, ваши солдаты не насиловали?
Эберт ответил не сразу.
— На войне без этого не бывает.
— Ваши солдаты три года насиловали, вешали, жгли, пока не стали драпать.
— Есть разница, — тихо и твердо сказал Эберт. — Мы пришли как оккупанты, а вы вошли в Германию как освободители.
— Этому тебя в лагере научили?.. За четыре года наша война выродилась. Она стала грязной войной. Мы ведь не были такими. Знаешь, как мы пели, Шагин поднялся с кресла, запрокинул голову, запел:
Идет война народная,
Священная война!
Он сморщился, как от боли.
— Она была священной! А священная стала грязной. — Он наклонился к Эберту: — Любая война, самая справедливая, вырождается. И наша тоже. Ради званий и наград мы своих не жалели. Мой полк разбомбили, чтобы я первым не вошел в Тильзит. Я такого дерьма нахлебался.
— Вы освободили Европу от Гитлера.
— И что? Я тебя спрашиваю, что твоей Ингрид до этого, ее матери, тебе? — Он взял Эберта за отвороты куртки, приподнял и бросил обратно в кресло. Ты хочешь, чтобы я тебе привел наши заслуги? А я тебе скажу, что тоже был сволочью. Я считал, что нам все позволено. Как же — освободители, спасли Европу!
Его словно прорвало. Он признавался Эберту в том, в чем никогда никому не признавался. Он не щадил себя. Наряду с той войной, о которой он обычно рассказывал, — с цветами, что бросали им под ноги, с объятиями и слезами освобожденных узников лагерей — была и другая война, ее изнанка. Он вспомнил, как укладывал к себе в постель немок за банку тушенки. Его солдаты обирали немецкие дома, тащили занавеси, белье, посуду, шубы, из какого-то дома принесли русские иконы, громили винные погреба — и он покрывал своих, спасал от смерша.
Он добивал фашизм, но в душе его копилась злоба и разочарование. Еще на Ленинградском фронте началось. Его бойцы пухли от голода, жевали траву, а командование армии регулярно слало продуктовые посылки своим семьям на Урал. Это из блокадного Ленинграда.
Со сладостным ожесточением он выкладывал этому немцу залежалые свои обиды, крамольные мысли, которые прятал от себя.
На войне Шагина считали смельчаком, а смершевцев он боялся, помалкивал, разговоров лишних избегал. После войны тоже помалкивал, за своих инвалидов голоса не поднимал, хлопотал, но не спорил. Вспоминая о тех годах, Шагин и сам себя не понимал, тоже трус, чего боялся — не мог Эберту объяснить.
В воскресенье приехал господин Кнебель с женой Эльзой. Говорил Кнебель по-русски хуже Эберта. Толстый, потный, громкоголосый, он заполнил всю квартиру, привез с собой ящик пива, заставил Шагина пить, сам, пыхтя, прильнул к коричневой бутылке.
Рядом с огромным пузатым мужем Эльза выглядела тоненькой, хрупкой. Смуглая, с дикой шевелюрой черных волос, юбка пестрая, длинная. Похожая на цыганку, много моложе Кнебеля. Эльза была из Прибалтики и тоже немного знала русский.
Кнебель велел звать его попросту — Отто, сразу перешел на ты, потрепал Шагина по плечу — мы одноземельцы. Такое слово он вычитал в словаре, в одной земле окопы себе вырыли. В качестве сюрприза привез большую штабную карту, расстелил ее во весь обеденный стол. Переснятая с ветхого оригинала, она повторяла стертости на сгибах, прожженные пятна. На карте обозначены были позиции немецких и советских войск от Пулкова до Синявина, включая участок батальона Шагина. Нанесены были немецкие укрепления, доты, командные пункты, было там и расположение войск противника, батальон 290-й, его, Шагина, гаубицы Васинского, не все, на самом деле их было больше, забавно увидеть, как немцы представляли оборону шагинского батальона.