Пчелы мистера Холмса - Каллин Митч
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Верно. Она сама открыла дверь — очень плотная, мужеподобная женщина, при всем при том не дородная, — и, хотя она немка, мое первое впечатление было достаточно благоприятным. Не спросив о моем деле, она пригласила меня войти. Она усадила меня в гостиной и угостила чаем. Скорее всего, она предположила, что я пришел к ней учиться музыке — комната была забита всяческими инструментами, включая две красивые, в прекрасном состоянии, гармоники. Я понял, что обратился по адресу — меня обворожила любезность мадам Ширмер, ее несомненная любовь к гармонике — и сообщил причины, приведшие меня к ней: я рассказал о своей жене, о трагедии с выкидышами, о том, как доставил домой гармонику, чтобы облегчить страдания Энн, о том, что очарование стаканов ускользнуло от нее, и так далее. Мадам Ширмер терпеливо выслушала меня и, когда я кончил, посоветовала привести Энн к ней для занятий. Я не мог быть доволен более, мистер Холмс. Я уповал лишь на то, что Энн послушает хорошую игру на гармонике, так что это предложение превзошло мои надежды. Для начала мы договорились о десяти уроках — дважды в неделю, по вторникам и четвергам, в полдень, деньги вперед, — и мадам Ширмер назначила пониженную плату ввиду того, что, как она сказала, у моей жены особое положение. Это было в пятницу. Во вторник Энн должна была приступить к занятиям.
Монтегю-стрит не слишком далеко от моего дома. Я не стал брать кэб, решив пройтись пешком и сообщить Энн добрые вести. Но все завершилось легкой размолвкой, и я бы отменил уроки в тот же день, если бы не уверенность, что они помогут ей. Когда я пришел, дома было тихо, и шторы были опущены. Позвав Энн, я не услышал ответа. Поискав на кухне и в спальне, я пошел в кабинет — и обнаружил ее там, одетой в черное, словно в трауре, недвижно сидящей спиной к двери, праздно глядящей на книжный шкаф. В комнате стояли глубокие сумерки, она казалась тенью; я позвал ее по имени — она не обернулась. Я испугался, мистер Холмс, что ее психическое состояние стремительно ухудшается. — Ты уже дома, — устало сказала она. — Я не ждала тебя так рано, Томас.
Я объяснил, что сегодня ушел раньше обычного, потому что у меня были дела. Затем я сказал, куда ходил, и оповестил ее об уроках гармоники.
— Но тебе не следовало решать за меня. Конечно, ты не спросил меня, хочу ли я брать эти уроки.
— Я подумал, что ты не будешь возражать. Они пойдут тебе только на пользу, я не сомневаюсь. Все лучше, чем сидеть вот так взаперти.
— Я вижу, выбора у меня нет. — Она посмотрела на меня, в темноте я едва мог разглядеть ее лицо. — Разве мое мнение тут ничего не значит?
— Разумеется, значит, Энн. Как я могу принуждать тебя делать что-то, чего ты делать не желаешь? Но ты хотя бы сходишь на одно занятие послушать игру мадам Ширмер? Если тебе не захочется продолжать, я не буду настаивать.
Эта просьба заставила ее умолкнуть. Она медленно повернулась ко мне и, склонив голову, уставилась в пол. Наконец она подняла глаза, и я заметил в них унылое выражение загнанности, готовность, не споря, согласиться на все вопреки своим подлинным чувствам.
— Хорошо, Томас, — сказала она, — если ты хочешь, чтобы я пошла на занятие, противиться я не стану, но надеюсь, ты не будешь ждать от меня многого. Все-таки этот инструмент нравится тебе, а не мне.
— Я люблю тебя, Энн, и хочу снова сделать тебя счастливой. Уж мы с тобой этого заслуживаем.
— Да, да, я знаю. В последнее время я ужасно докучаю тебе. Но я должна сказать, что больше не верю в какое-то счастье для себя. Боюсь, у каждого человека есть внутренняя жизнь, со своими каверзами, и ее, как ни пытайся, нельзя описать словами. Я прошу одного — будь терпим ко мне и дай мне лучше себя понять. Но я схожу на одно занятие, Томас, и дай бог, чтобы это доставило мне столько же радости, сколько, я уверена, доставит тебе.
К счастью — а точнее, к несчастью, — я оказался прав, мистер Холмс. После первого же занятия с мадам Ширмер моя жена стала смотреть на гармонику другими глазами. Я ликовал оттого, что инструмент вдруг обрел ее расположение. Казалось даже, что к третьему или четвертому уроку Энн волшебным образом переменилась. Исчезла ее болезненность, исчезла и апатия, часто не дававшая ей встать с постели. Я признаю: в те дни мадам Ширмер представлялась мне настоящей находкой, и мое почтение к ней не знало пределов. Поэтому несколько месяцев спустя, когда моя жена спросила, нельзя ли ей заниматься по два часа вместо одного, я согласился без колебаний — тем паче что она добилась огромных успехов в игре. И я радовался долгим часам — днем, вечером, иногда весь день напролет, — которые она посвящала овладению различными созвучиями гармоники. Она не только выучила «Мелодраму» Бетховена, но и развила беспримерное умение импровизировать. При этом ее экспромты были самой необычной и меланхолической музыкой, какую мне доводилось слышать. Их наполняла печаль, которая во время ее одиноких упражнений в мансарде пропитывала весь дом.
— Все это по-своему очень интересно, — вставил я, прерывая его рассказ, — но если я смею слегка поторопить вас, то каковы, собственно, причины вашего ко мне обращения?
Я видел, что мой клиент обескуражен резкостью, с которой я оборвал его. Я выразительно поглядел на него и приготовился, опустив веки и вновь сведя пальцы, выслушать относящиеся к делу факты.
— Если позволите, — запинаясь, произнес он, — я как раз подходил к ним, сэр. Как я говорил, после начала занятий с мадам Ширмер душевное состояние моей жены улучшилось — так мне, во всяком случае, показалось. Но я стал замечать в ней какую-то отрешенность, рассеянность, что ли, и неспособность поддержать сколько-нибудь длительную беседу. Одним словом, я скоро понял, что, хотя выглядит Энн хорошо, с ней все еще что-то не так. Я думал, ее внимание поглощено гармоникой, и надеялся, что рано или поздно она придет в себя. Но этому не суждено было произойти.
Сперва я отмечал всякие мелочи — немытую посуду, недоваренную или пригоревшую еду, неубранную постель. Затем Энн начала проводить в мансарде большую часть своего времени. Нередко я просыпался от доносившихся сверху звуков гармоники, и они же встречали меня по возвращении со службы. Тогда я и возненавидел музыку, которая раньше доставляла мне удовольствие. Потом настали дни, когда — если не считать наших совместных трапез — я почти не видел ее, она ложилась в нашу постель, когда я уже спал, и покидала ее с рассветом, до моего пробуждения, — но я постоянно слышал эту музыку, эти заунывные нескончаемые звуки. Они лишали меня рассудка, мистер Холмс. По существу, увлечение превратилось в нездоровую страсть, и в этом я виню мадам Ширмер.
— Почему ответственность должна ложиться на нее? — спросил я. — Она явно не причастна к вашим семейным неурядицам. Она все же только учительница музыки.
— Нет-нет, не только, сэр. Я боюсь, что она — женщина опасных убеждений.
— Опасных убеждений?
— Да. Они опасны для тех, кто отчаянно ищет надежды и подвержен вздорным вымыслам.
— И ваша жена относится к этой категории людей?
— К сожалению, относится, мистер Холмс. Энн всегда была чрезмерно восприимчивой, доверчивой женщиной. Как будто бы она родилась чувствовать и переживать острее других. В этом ее великая сила и великая слабость; распознав в ней это тонкое свойство, человек с дурными намерениями может легко им воспользоваться, что и сделала мадам Ширмер. Конечно, я долго не сознавал этого — до последних дней я был, по сути, слеп.
Видите ли, был ничем не примечательный вечер. По обыкновению, мы с Энн мирно ужинали; едва притронувшись к еде, она поднялась из-за стола и пошла играть в мансарду — это тоже стало обыкновенным явлением. Но потом произошло кое-что еще. В этот день — в подарок за преодоление некоторых трудностей, связанных с банковским счетом, — один из моих клиентов прислал мне в контору дорогую бутылку вина кометы.[2] За ужином я думал удивить им Энн, но, как я сказал, она быстро ушла из-за стола, и я не успел сходить за бутылкой. Я решил отнести вино к ней. С бутылкой и двумя бокалами в руках я взошел по лестнице в мансарду. К тому времени она уже начала играть, и звуки гармоники — необычайно низкие, монотонные и долгие — проникали внутрь меня.