Неделя как неделя - Наталья Баранская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На площадке первого этажа в старом здании меня поджидает Люська. У нее плохая новость: из самых "наивернейших источников" ей стало известно, что механическая лаборатория на той неделе будет проводить внеочередной заказ.
- Откуда ты это узнала?
- Я знаю, знаю, не спрашивай меня откуда,- Люська делает таинственное лицо,- непосредственно знаю.
Уж и "непосредственно", ах, Люська! Впрочем, все равно - скорей бежать к Вале.
- Ты ж ей не говори! - кричит вслед Люська.
Надо покрепче нажать на Валю, иначе совсем завязнем. А завязнуть в декабре - это гроб... Конец года, выполнение плана, отчеты и прочее такое. А чтобы дело двигалось, необходимо узнать, что дала вторая композиция состава - увеличилась ли прочность стеклопластика?
В механической стоит бодрый грохот. В конторке вместо Вали сидит маленький Горфункель из лаборатории древесных плит и работает. Нет, оказывается, не работает, а ищет свои очки, почти положив лысоватую голову на стол и копошась короткими ручками в ворохе бумажек, как черехапа в сене. Я нахожу его очки и подаю ему. Где Валя, он не знает - вышла.
- Давно?
- Давно!
Я возвращаюсь к себе, по дороге заглядываю во все лаборатории. Вали нигде нет. Прячется она, что ли?
За четверть часа до конца работы в нашу комнату набивается народ. Зинаида раздает билеты в театр - наши идут на "Бег" к Ермоловой.
Культпоход - это не для меня, не для нас с Димой. Мне делается грустно. Мы не были в театре... Пытаюсь вспомнить, когда же мы ходили куда-нибудь, и не могу. Дура я, что не заказала билет. Пусть бы Дима пошел один, мы ведь все равно не можем вместе.
Димина мать нянчит внуков от дочери, живет на другом конце Москвы; моя мама умерла; тетя Вера, у которой я жила, когда отец снова женился, осталась в Ленинграде, а моя московская тетка, Соня, ужасно боится детей.
Некому нас отпускать, что делать...
Выхожу из института. Снегопад только что прекратился, снег еще лежит на тротуарах. На улице бело. Вечер. Оранжевые прямоугольники окон висят над синими палисадниками. Воздух чист и свеж. Я решаю пройти пешком часть пути. На сквере у стен Донского монастыря фонари освещают запущенные ветки, заснеженные скамейки. Там, где нет огней, за верхушками деревьев виднеется тоненькая скобочка месяца...
Вдруг на меня накатывает тоскливое желание идти налегке, без ноши, без цели. Просто идти - не торопясь, спокойно, совсем медленно. Идти по зимним московским бульварам, по улицам, останавливаться у витрин, рассматривать фотографии, книги, туфли, не спеша читать афиши, обдумывая, куда б я хотела пойти, потихоньку лизать трубочку эскимо и где-нибудь на площади под часами, всматриваясь в толпу, ждать Диму.
Все это было, но так давно, так ужасно давно, что мне кажется будто это была не я, а какая-то ОНА.
Было так: ОНА увидела его, ОН увидел ее, и они полюбили друг друга.
Был большой вечер в строительном институте - встреча старшекурсников с бывшими выпускниками. Шумный вечер с веселой викториной, шутками, шарадами, карнавалом масок, джазом, стрельбой из хлопушек, танцами в жаркой тесноте зала.
Она выступала с гимнастическим номером - вилась вокруг обруча, прыгала, перегибалась, кружилась. Ей долго хлопали, ребята кричали: "О-ля, О-ля!" - а потом наперебой приглашали танцевать. Он не танцевал, а стоял, прислонившись к стене, большой, широкоплечий, и следил за ней глазами. Она заметила его: "Какой славный увалень". Потом, проходя мимо него еще раз: "На кого он похож? На белого медведя? На тюленя?" И в третий: "На белого тюленя; чудо-юдо белый тюлень". А он только смотрел на нее, но танцевать не звал. Каждым движением своим отвечала она его взгляду, ей было весело, радостно, она кружилась беспрерывно и все не могла устать.
Когда объявили "белый танец", она подбежала к нему, осыпая конфетти с коротко острижен-ных волос. "Наверное, он не танцует". Но он танцевал ловко и легко. Ее товарищи пытались их разлучить, звали: "О-ля, О-ля, иди к нам!" - закидывали на нее лассо из серпантина, но только заплели, запутали и связали их бумажными лентами.
Он провожал ее, хотел увидеть завтра, но она уезжала в Ленинград.
После каникул, весь февраль, появлялся он вечером в вестибюле, ждал ее у большого зеркала и провожал на Пушкинскую, где она жила у тетки.
Однажды он не пришел. Не было его и назавтра. Не увидев его на обычном месте и через два дня, она огорчилась, обиделась. Но не думать о нем уже не могла.
Через несколько дней он появился - у зеркала, как всегда. Она вспыхнула и, заговорив с девушками, быстро пошла к выходу. Он догнал ее на улице, сильно схватил за плечи, повернул к себе и, не обращая внимания на прохожих, прижался лицом к ее меховой шапочке. "Я был в срочной командировке, соскучился ужасно, я ведь не знаю твоего телефона, адреса... Прошу тебя, поедем ко мне, к тебе - куда хочешь".
На углу мигнул зеленый глазок такси, они сели и ехали молча, держась за руки.
Он жил в большой коммунальной квартире. У входа под телефоном стояло кресло с драной обивкой. Тотчас приоткрылась ближайшая дверь, высунулась старушечья голова в платке, прицелилась глазом и скрылась. Что-то прошуршало в глубине коридора, куда не доходил свет тусклой и пыльной лампочки. Ей стало не по себе, она готова была пожалеть, что поехала к нему, но вспомнила чинный порядок теткиного дома, чай под старой люстрой и общие разговоры за столом...
В конце апреля они поженились. В его полупустую комнату с тахтой и чертежной доской вместо стола перевезли ее вещи: чемодан, сверток с постелью, связку книг.
В мечтах, раньше, она представляла всё совсем иначе: мраморную лестницу во дворце бракосочетаний, марш Мендельсона, белое платье, фату, розы, богатое застолье с криками "горько!".
Ничего этого не было. "Свадьбу? Зачем она тебе? - удивился он.- Давай лучше улетим в далекие края..."
Рано утром они расписались - она приехала в загс с подругой, он с товарищем. Он принес ей белые кружевные гвоздики на длинных стеблях. У нее дома их ждал завтрак, приготовленный теткой. Подняли бокалы за новобрачных, пожелали им счастья. Товарищи проводили до автобуса, идущего на Внуковский аэродром. А через шесть часов они уже были в Алупке.
Они поселились в старой сакле, прилепившейся к склону горы. К ней вела тропка, иссеченная ступенями на поворотах. Узкий вымощенный дворик нависал над плоской крышей другой сакли. Невысокая изгородь, сложенная из дикого камня, прорастала усиками винограда, тянувшегося снизу. Во дворе стояло единственное дерево - старый орех, наполовину засохший. Часть его ветвей голых, серых - напоминала о зиме, о холодных краях; на других густо сидели темно-зеленые резные листья. Лиловые кисти глицинии, оплетавшей саклю, свисали в прорезях узких окон, наполняли двор дурманно-сладким запахом.
Внутри сакли было темно и прохладно. Низкая печь в трещинках, видно, давно не топилась. Хозяйка, старая украинка, принесла им вечером из своей хибарки круглую трехногую жаровню, полную печного жара,- "щоб в нiч не змерзли". Легкое синеватое пламя бродило по углям. Они открыли дверь настежь и вышли во двор.
Было темно и тихо. Свет фонарей не доходил сюда, луна еще не взошла. Они стояли и слушали, как внизу дышит, ухает в больших камнях море. В глухой дали мигал слабый огонек - может, фонарь на рыбачьем баркасе, может, костер на берегу. Ветер дул с гор, доносил запахи леса, нагретых за день солнцем трав, земли.
Угли в жаровне стали темнеть, затягиваться пеплом, они выставили жаровню во двор.
Над саклей раскинулось черное небо с прорезями звезд. Темные ветви ореха осеняли глиняную крышу с полуобвалившейся трубой. Разоренный очаг, чужой дом, а сейчас их кров. И они вдвоем, и никого - ночь, море, тишина.
Утром они бежали по тропке вниз, завтракали в кафе, потом бродили по берегу. Взбирались на крутолобые камни, грелись, как ящерицы, на солнце, смотрели на кипение воды внизу - взрывы студеных брызг долетали до них. Было безлюдно, тихо, чисто... Скинув платье, в купальнике, делала она гимнастические упражнения. Он смотрел, как ловко получаются у нее стойки, мостики, как высоко она прыгает, просил: "А ну-ка еще!" Порой, когда море было тихим, они бросались в воду. Холод обжигал, перехватывал дыхание, проплыв немного, они выскакивали на берег и потом долго лежали на солнца. Прокалившись в горячих лучах, уходили под деревья воронцовско-го парка, бродили по дорожкам под тенистыми сводами, наполненными птичьим свистом и щебетом, рассказывали друг другу о детстве, родителях, школе, друзьях, институте...
Изредка поднимались они в горы. Здесь было совсем пустынно. Тихо стояли сосны, лениво покачивая ветвями, нагретые солнцем стволы источали смолу, пахло хвоей. Отсюда, сверху, море казалось фиолетовым, поднималось отвесно, как стена.
Лежали на склоне, усыпанном теплыми сухими иглами, смотрели на взбитые ветром пышные облака. Вскакивали, осыпая хвою, и принимались ловить друг друга с криком, хохотом, кружа и петляя меж сосновых стволов. Съезжали по скользким от хвои склонам, как с горы-ледянки, перелезали через каменные завалы, сползали по крутизне, хватаясь за кустарник, и, умаявшиеся, разгоряченные, голодные, вываливались из душных зарослей дрока на шоссе. Асфальт приводил их в узкие алупкинские улочки, стесненные белыми стенами домов с черепичными красными крышами, с кустами жасмина и шиповника под окнами.