Жизнь. Милый друг. Новеллы - Ги Мопассан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Дорогой Анри, ты хочешь знать, что такое Алжир? Изволь, ты это узнаешь. От нечего делать я решил посылать тебе из убогой мазанки, в которой я обретаюсь, нечто вроде дневника, где буду описывать свою жизнь день за днем, час за часом. Порой он покажется тебе грубоватым, — что ж, ведь ты не обязан показывать его знакомым дамам…»
Она остановилась, чтобы зажечь потухшую папиросу и тихий скрип гусиного пера тотчас же прекратился.
— Давайте дальше, сказала она.
«Алжир — это обширное французское владение, расположенное на границе огромных неисследованных стран, именуемых пустыней Сахарой, Центральной Африкой и так далее.
Алжир — это ворота, прекрасные белые ворота необыкновенного материка.
Но сперва надо до них добраться, а это не всякому способно доставить удовольствие. Наездник я, как тебе известно, превосходный, я объезжаю лошадей для самого полковника. Однако можно быть хорошим кавалеристом и плохим моряком. Это я проверил на опыте.
Помнишь ли ты полкового врача Сембрета, которого мы прозвали доктором Блево? Когда нам до смерти хотелось отдохнуть сутки в госпитале, в этой земле обетованной, мы отправлялись к нему на прием.
Как сейчас вижу его красные штаны, его жирные ляжки, вот он сидит на стуле, расставив ноги, упираясь кулаками в колени, — руки дугой, локти на отлете, — вращает круглыми рачьими глазами и покусывает седые усы.
Помнишь его предписания:
— У этого солдата расстройство желудка. Дать ему рвотного номер три по моему рецепту, затем двенадцать часов полного покоя, и он выздоровеет.
Рвотное это представляло собой сильно действующее, магическое средство. Мы все же принимали его, — другого выхода не было. Зато потом, отведав снадобья доктора Блево, мы наслаждались вполне заслуженным двенадцатичасовым отдыхом.
Так вот, милый мой, чтобы попасть в Африку, приходится в течение сорока часов испытывать на себе действие другого, столь же могущественного рвотного, составленного по рецепту Трансатлантической пароходной компании».
Госпожа Форестье потирала руки от удовольствия.
Она встала, закурила вторую папиросу, а затем снова начала диктовать, расхаживая по комнате и выпуская сквозь маленькое круглое отверстие между сжатыми губами струйки дыма, которые сперва поднимались столбиками, но постепенно расползались, расплывались, кое-где оставляя прозрачные хлопья тумана, тонкие серые нити, похожие на паутину. Время от времени она стирала ладонью эти легкие, но упорные штрихи или рассекала их указательным пальцем и задумчиво смотрела, как исчезает в воздухе перерезанное надвое медлительное волокно еле заметного пара.
Дюруа между тем следил за всеми ее жестами, позами, — он не отрывал глаз от ее лица и тела, вовлеченных в эту пустую игру, которая, однако, не поглощала ее мыслей.
Теперь она придумывала дорожные приключения, набрасывала портреты вымышленных спутников и намечала интрижку с женою пехотного капитана, ехавшей к своему мужу.
Потом села и начала расспрашивать Дюруа о топографии Алжира, о которой не имела ни малейшего представления. Через десять минут она знала ее не хуже Дюруа и могла продиктовать ему целую главку, содержавшую в себе политико-экономический очерк Алжира и облегчавшую читателям понимание тех сложных вопросов, которые должны были быть затронуты в следующих номерах.
Очерк сменился походом в провинцию Оран, — походом, разумеется, воображаемым: тут речь шла преимущественно о женщинах — мавританках, еврейках, испанках.
— Читателей только это и интересует, — пояснила г-жа Форестье.
Закончила она стоянкой в Сайде, у подножья высоких плоскогорий, и поэтичным, но недолгим романом унтер-офицера Жоржа Дюруа с одной испанкой, работницей аинэльхаджарской фабрики, где обрабатывалась альфа.[15] Она описывала их ночные свидания среди голых скалистых гор, оглашаемых лаем собак, рычаньем гиен и воем шакалов.
— Продолжение завтра, — весело сказала г-жа Форестье и, поднимаясь со стула, добавила: — Вот как пишутся статьи, милостивый государь. Соблаговолите поставить свою подпись.
Дюруа колебался.
— Да подпишитесь же!
Он засмеялся и написал внизу страницы: «Жорж Дюруа».
Она опять начала ходить с папиросой по комнате, а он, полный благодарности, все смотрел на нее и, не находя слов, чтобы выразить ей свою признательность, радуясь тому, что она тут, подле него, испытывал чувственное наслаждение, — наслаждение, которое доставляла ему растущая близость их отношений. Ему казалось, что все окружающее составляет часть ее самой, все, даже закрытые книгами стены. В убранстве комнаты, в запахе табака, носившемся в воздухе, было что-то неповторимое, приятное, милое, очаровательное, именно то, чем веяло от нее.
— Какого вы мнения о моей подруге, госпоже де Марель? — неожиданно спросила она.
Дюруа был озадачен этим вопросом.
— Как вам сказать… я нахожу, что она… обворожительна.
— Да?
— Ну конечно.
Он хотел добавить: «А вы еще обворожительнее», — но постеснялся.
— Если б вы знали, какая она забавная, оригинальная, умная! — продолжала г-жа Форестье. — Богема, да, да, настоящая богема. За это ее и не любит муж. Он видит в ней одни недостатки и не ценит достоинств.
Дюруа показалось странным, что г-жа де Марель замужем. В этом не было, однако, ничего удивительного.
— Так, значит… она замужем? — спросил он. — А что представляет собой ее муж?
Госпожа Форестье слегка повела плечами и бровями, — в этом ее выразительном двойном движении скрывался какой-то неуловимый намек:
— Он ревизор Северной железной дороги. Каждый месяц приезжает на неделю в Париж. Его жена называет это своей повинностью, барщиной, страстной неделей. Когда вы познакомитесь с ней поближе, вы увидите, какая это остроумная и милая женщина. Навестите ее как-нибудь на днях.
Дюруа забыл, что ему пора уходить, — ему казалось, что он останется здесь навсегда, что он у себя дома.
Но вдруг бесшумно отворилась дверь, и какой-то высокий господин вошел без доклада.
Увидев незнакомого мужчину, он остановился. Г-жа Форестье на мгновение как будто смутилась, а затем, хотя легкая краска все еще приливала у нее от шеи к лицу, обычным своим голосом проговорила:
— Входите же, дорогой друг, входите! Позвольте вам представить старого товарища Шарля, господина Дюруа, будущего журналиста. — И уже другим тоном: — Лучший и самый близкий наш друг — граф де Водрек.
Мужчины раскланялись, посмотрели друг на друга в упор, и Дюруа сейчас же начал прощаться.
Его не удерживали. Бормоча слова благодарности, он пожал г-же Форестье руку, еще раз поклонился гостю, хранившему равнодушный и чопорный вид светского человека, и вышел сконфуженный, точно сделал какой-то досадный промах.
На улице ему почему-то стало грустно, тоскливо, не по себе. Он шел наугад, стараясь постичь, откуда взялась эта внезапная смутная тоска. Он не находил ей объяснения, но в памяти его все время вставало строгое лицо графа де Водрека, уже немолодого, седоволосого, с надменным и спокойным взглядом очень богатого, знающего себе цену господина.
Наконец он понял, что именно появление этого незнакомца, нарушившего милую беседу с г-жой Форестье, с которой он уже чувствовал себя так просто, и породило в нем то ощущение холода и безнадежности, какое порой вызывает в нас чужое горе, кем-нибудь невзначай оброненное слово, любой пустяк.
И еще показалось ему, что этот человек тоже почему-то был неприятно удивлен, встретив его у г-жи Форестье.
До трех часов ему нечего было делать, а еще не пробило двенадцати. В кармане у него оставалось шесть с половиной франков, и он отправился завтракать к Дювалю.[16] Затем побродил по бульварам и ровно в три часа поднялся по парадной лестнице в редакцию «Французской жизни».
Рассыльные, скрестив руки, в ожидании поручений сидели на скамейке, а за конторкой, похожей на кафедру, разбирал только что полученную почту швейцар. Эта безупречная мизансцена должна была производить впечатление на посетителей. Служащие держали себя с достоинством, с шиком, как подобает держать себя в прихожей влиятельной газеты, каждый из них поражал входящего величественностью своей осанки и позы.
— Можно видеть господина Вальтера? — спросил Дюруа.
— У господина издателя совещание, — ответил швейцар. — Будьте любезны подождать.
И он указал на переполненную приемную.
Тут были важные, сановитые господа, увешанные орденами, и бедно одетые люди в застегнутых доверху сюртуках, тщательно закрывавших сорочку и усеянных пятнами, которые своими очертаниями напоминали материки и моря на географических картах. Среди ожидающих находились три дамы. Одна из них, хорошенькая, улыбающаяся, нарядная, имела вид кокотки. В ее соседке, женщине с морщинистым трагическим лицом, одетой скромно, хотя и столь же нарядно, было что-то от бывшей актрисы, что-то искусственное, изжитое, пахнувшее прогорклой любовью, поддельной, линялою молодостью.