Веселые и грустные истории про Машу и Ваню - Андрей Колесников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот, оказывается, можно уже поговорить об этом со своей дочерью. И, может, хоть она что-то прояснит – по-родственному честно. Ну, по возможности.
Да, я понимаю, что семь лет ей исполняется только 26 февраля. Но я знаю, что на самом деле можно об этом с ней разговаривать. И, скорее всего, даже нужно.
И я разговариваю.
– Откуда в вас эта жестокость? – спрашиваю я. – Ну скажи мне – откуда?
– А как ты думаешь? – спрашивает она, и у меня скрипят зубы, потому что мне надоело слышать этот ответ уже столько лет от всех этих женщин, которых я сдуру спрашивал об этом.
И предположение, что моя дочь скажет мне правду, с самого начала было, конечно, абсурдным.
– Может, ты все-таки что-нибудь расскажешь мне про этот случай? – говорю я.
– А ты вообще-то откуда про это знаешь? – опять вопросом на вопрос отвечает Маша.
– Учительница рассказала.
– А-а-а… – вздыхает Маша, и я понимаю, что зря сказал, учительнице она теперь это запомнит. – А что еще она тебе сказала?
– Что мальчик в самом деле очень страдал.
– Да, под пианино закатился! – смеется Маша.
– Да, и лежал там два часа, и его искали всей школой, кричали, звали его, как в лесу, а он не отзывался. Он страдал.
– Ну да, – говорит Маша, – страдал. И поэтому подножку мне поставил. Знаешь, как больно было?!
– Да?! – злюсь я уже всерьез. – А ты хоть знаешь, почему он тебе эту подножку поставил?!
И когда я злюсь, во мне говорит никакая не мужская солидарность. Или не только мужская солидарность. Я просто вспоминаю, как в те же семь лет зимой полтора часа простоял на страшном морозе под деревянной горкой у подъезда, где жила Варя Сварцевич, чтобы дождаться ее и бросить в нее специально за день до этого приготовленный кирпич. До сих пор жалею, что не попал. Не добросил просто. А так-то я меткий, потому что левша.
Я вспоминаю, как любил я Варю Сварцевич. И не только в тот момент, когда кидал кирпич, а и за год до этого, и за два, и через два года после этого. Да, потом я полюбил другую. Но Варю Сварцевич я любил четыре года, и это были такие годы, каждый из которых идет за пять.
И вот это все я рассказываю Маше. Она внимательно слушает. Мне даже кажется, она так внимательно меня никогда не слушала. И она говорит мне:
– Папа, я же тоже его любила.
– Как? – Я что-то не понял.
– Да, – пожимает плечами Маша, – любила. И призналась ему в этом. А он засмеялся.
– А-а-а, – холодею я, – так это была месть.
– Никакая не месть, – поджимает она плечами. – А что такое месть?
Хорошо, что она это спросила. Я на секунду прихожу в себя, мне даже стыдно, потому что я слишком что-то увлекся и совершенно забыл, что передо мной семилетний, вернее, почти семилетний ребенок.
– Я ему еще кое-что сказала, – добавляет Маша.
Я успеваю подумать о том, что своим рассказом про Варю Сварцевич я, кажется, все-таки сильно потряс ее недетское воображение и прорыв в искренность все-таки случился, иначе она бы всего этого мне не рассказала.
– И что ты ему сказала?
– Что я Павлика люблю.
– Ты на самом деле его любишь? – сразу забываю я обо всем остальном.
– Ну да.
– И давно?
– Ну, не очень.
Точно она сказать не сможет, потому что еще не научилась говорить о времени в часах и днях.
– А за что? Илья мне, честно говоря, гораздо больше нравится.
– Папа, это я Павлика люблю, а не ты, – смеется она.
– И за что?
– А мы вместе с ним на продленку ходим. А Илью раньше забирают.
– Маша, ты сильно упала, когда он тебе подножку поставил?
– Больно было, – подтверждает Маша.
И вот утром мы заходим с ней в школу, и я сразу вижу Илью. А он видит Машу, подходит к ней и тихо просит у нее прощения и что-то дарит ей, что-то в коробочке, я потом все забываю спросить, что же это такое он ей подарил. Я вижу, что он ужасно стесняется, и совершенно не потому, что видит, например, меня, или потому, что рядом стоит его мама. Он стесняется так, потому что рядом стоит Маша.
И, в общем, у меня комок-то в горле застревает.
Чего не скажешь о Маше. Она кивает и начинает кого-то искать глазами. Я с ужасом думаю, что Павлика. Я в самом деле думаю об этом с ужасом.
Но она так никого и не находит. Может, она от смущения кого-то искала глазами, я не знаю.
А вечером она звонит и кричит, что она выиграла первое место. Я тоже что-то кричу, и тоже, в общем, от счастья. Потому что она сначала победила в школьном конкурсе исследовательских работ с работой «Есть ли у куклы сердце?», а теперь и в конкурсе Северо-Западного округа Москвы. И это была абсолютная победа, потому что выше только горы и только выставка работ победителей.
Я по-честному совершенно счастлив, и не только потому, что горжусь своей последней, как всегда, фразой в этой работе: «Отдать свое сердце можно только тому, в кого вложил свою душу».
Я счастлив по одной-единственной причине: чтоб я так жил!
«У меня будут очки!»
Маша и Ваня поехали маленько передохнуть. Но там, где должно быть очень тепло, сейчас очень холодно. Там идет дождь.
Я думал, дети будут страдать. Но Маша увидела кроссовки на колесиках и счастлива уже второй день. На мокрой дороге они лучше скользят. И меня беспокоит сейчас только одно – носит ли Ваня очки. И делает ли он упражнения для глаз.
На шестом году его жизни оказалось, что он плохо видит. До этого ему проверяли глаза, и никаких тревожных сигналов не было. К тому же Ваня никогда не щурился. Никогда он не жаловался на то, что черепашки ниндзя мельтешат на экране так, что невозможно за ними уследить.
Но вот все-таки выяснилось, что он многого не замечал. При этом он прекрасно видел все то, что хотел.
То есть его устраивал тот мир, на который он глядел своими глазами. И я только потом понял, почему мальчик ни на что не жаловался. Он просто не понимал, что может быть по-другому. Он думал, что этот размытый мир и есть норма. Он не знал, что у мира на самом деле более резкие и жесткие очертания.
В этом смысле Ваня с рождения смотрел на мир сквозь розовые очки. И теперь ему понадобились обычные.
А у меня разрывалось сердце, когда в полутемном кабинете у детского офтальмолога он, прикрыв один глаз, старательно шептал:
– Елка… Птица… Грибок…
– Ваня! – говорила врач и обводила указкой. – Посмотри внимательно! Это разве грибок?
– Э-э-э… – он смотрел на таблицу с таким перекошенным лицом, он так сжимал пальцы, что я даже в темноте видел, как они белели. – Мотоцикл.
– Ваня! – сердилась врач. – Ну какой же мотоцикл! Смотри внимательнее!
Ей очень не хотелось переходить с ним на следующую строку, на ту, которая крупнее, ведь это означало минус еще одну, что ли, единицу. И ей казалось, что он может, может же разглядеть, что там такое нарисовано, надо ему только постараться. Наверное, такие случаи в ее практике уже были.
– Велосипед! – произносил Ваня с таким огромным облегчением, с такой радостью узнавания в голосе, что только человек с каменным сердцем мог в ответ на это сказать:
– Да разве это велосипед! Это же вишенка!
А я понимал, что он, конечно, ничего не может разглядеть и что пытается только угадать. Но у него не получалось. Ему просто не везло.
И уже решалось, какие линзы ему нужны, и уже ползла из принтера распечатка с результатами измерений, в которых главным был угол зрения. А я думал только о том, что с этого мгновения жизнь моего мальчика изменилась до неузнаваемости, как и его мир в ту секунду, когда ему примерили первые линзы.
Но Ваня все-таки не выглядел расстроенным. Мальчик сам объяснил мне, что он теперь будет похож на Гарри Поттера.
Больше всего я теперь боялся, как он в очках будет ходить в детский сад. Группа у них небольшая, но все-таки речь шла о детях, то есть о созданиях настолько безжалостных, что даже очерствевшее сердце врача могло показаться на этом фоне свежевыпеченной булкой.
И я даже не удивился, когда Маша по секрету сказала мне, что один мальчик в детском саду пытался стащить с Вани очки.
Ваня к этому времени уже даже, мне казалось, привык к ним. За пару дней до этого он закричал от радости, когда узнал, что ему сегодня привезут наконец-то новые очки.
– Маша! – кричал он. – У меня будут очки!
Он так радовался, наверное, не только потому, что это обстоятельство вносило большое оживление в его серые будни.
Нет, он и правда, по-моему, решил, что носить очки – это признак причастности к особой касте людей, отмеченных неким таинственным и многозначительным знаком. (Кстати, может, и правда так и есть?)
И он носил очки с гордостью. Я не верил, что все так получается, и клялся себе, что в день, когда ему исполнится 18, мы пойдем и сделаем ту самую операцию, про которую врач говорил, что она не только возможна, но и нетрудная к тому же. Просто раньше ее делать нельзя.
И вот теперь выяснилось, что кто-то пытался стащить с Вани очки и даже, кажется, все-таки назвал Ваню очкариком. В последнем Маша не была уверена, а Ваня, когда я пытался спрашивать, делался мрачен и отказывался говорить на эту тему.