Горизонты свободы: Повесть о Симоне Боливаре - Владимир Гусев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они подождали; бурлила вода, всплескивала рыба, поскрипывали стропила, пилили там, в стороне, цикады.
— Да, идут.
— Помолчим.
На минуту он испытал нестерпимый стыд, что он сидит под мостом, ведет разговор с тупым денщиком и вот — замолкает, когда подходит кто-то. Он, президент Боливар. Он знал, что сейчас в душе — устало и тихо; но что после, после — если он останется жив — стыд разрастется ветвистой и ноющей опухолью. Он — человек испанской крови, военный; он — президент, он — Освободитель Америки, он… но пока — пока в душе устало и тихо. Как только что полученная рана: надрез уже вот он, а крови, а боли нет. Будет после…
— Что ж? Выйти навстречу? — вдруг встрепенулся Боливар.
— Что вы, — сказал Родриго спокойно, не принимая всерьез этого чуть картинного порыва своего господина. Боливар и правда даже не шевельнулся при этих словах.
По мосту пошли двое горожан (два голоса), застучали копыта коров. Наверно, скоро рассвет.
— Две арробы, — это немного, — послышалась фраза. — Если три песо…
Дальнейшее было невнятно.
Они испытали странное неудобство людей, схвативших душой кусок жизни, для них не назначенный.
Те прошли, утихли грохот в тиши и трепетанье железных и деревянных сцеплений.
— Ты знаешь, у меня нет чувства, что мне сегодня конец. Я не готов к этому.
— Вот еще. В городе много верных людей, бунтовщиков скрутят. Раз они сразу не захватили вас, теперь не страшно.
— Нет, я не об этом. Сколько раз смерть глядела в лицо мне, а никогда я не чувствовал, не почувствовал до конца, что вот, сейчас я могу умереть.
Родриго, усвоив раз и навсегда, что Боливар — не его ума дело, — любые речи президента воспринимал как должное; но сейчас он впервые посмотрел на Боливара с каким-то удивлением. Какой-то он странный все-таки!
— И сегодня у меня есть чувство, что этим еще не кончится. Может, я ошибаюсь? Но даже если ждет смерть, это ничего не докажет. Я прав в своем чувстве.
— Ну да, — неуверенно подтвердил Родриго, снизу вверх глядя на Боливара, сидящего на камне.
— Кто я такой? Я все понимаю, и я ничего не могу. Мои собственные слова и действия глупы сравнительно с тем, что я ощущаю в душе. Мое понимание, свет в душе не проявляются в моей жизни. Стоит мне сказать слово или совершить поступок, как сам я вижу: нет, это другое, хотел я совсем не то.
— Но вы же не господь бог, — ляпнул Родриго.
— Гм, — покосился Боливар. — Да, это так. Но зачем же свет? знанье в душе?
— У каждого свет. Да не каждый идет по этому свету. Ох, вовсе не каждый, а даже наоборот.
— А я? — с интересом спросил Боливар; ему любопытно было взглянуть, как выкрутится Родриго.
— Вы? ну, вы, вы, я не знаю. Не понимаю я вас. Знаю, что почитаю вас, а не понимаю, — честно признался Родриго.
— Ты молодец. В тебе живет честь, — похвалил Боливар.
— Я-то? ну да, конечно, — спокойно ответил Родриго.
Они посидели в тиши. С железной гайки моста на камень капала капля; стоило им раз заметить эти ее тихие стуки, как они не уходили из слуха.
— Я сам не знаю природы тех сил, того холодного огня, который скрыт у меня в душе, — сказал Боливар. — Вам хорошо: «Господин президент, Освободитель все знает». А он, господин президент, — может, и знает; но только сам не знает, что же он знает. Теперь-то я это особенно хорошо почувствовал, — говорил Боливар, при этом думая: «И что это я разговорился? Воистину ночь вопросов».
Послышался топот сапог; к мосту приближались явно армейские ноги. Свои или те?
— Нет его, — раздалось вверху, шагах в сорока.
— Пардьез!
— Нет так нет.
— И Карлос пропал. Сбежал?
— Наверно, сбежал. Не желает путаться.
— Дело и верно мутное.
— Долго топчемся.
- Пойдем на ту сторону.
Сапоги прогрохотали по железу и дереву, утихли на том берегу; Родриго осторожно выглянул. Солдаты как солдаты, родные голубые мундиры; углубляются в дальнюю улицу там, на той стороне.
— Дьявол. Вернутся, наверно. Уже светает.
— Светает, да. Я и то вижу, — отозвался Боливар.
— А наш-то, вот испугался. Небось, на всю жизнь.
— Да-а.
Послышались вновь шаги; приближались жители, судя по разговору, идущие в горы за шкурами.
— Перед вторым седлом придется через лиановый мост.
— Плохо.
— Да, там по одному, и то плохо.
— А как же назад? Со шкурами?
— Так и назад, — говорили они.
Шаги зазвучали над головой и начали удаляться.
— Что ж это ночью в городе? — спросил кто-то.
— Опять чего-то солдаты. Сказали, Боливара скинули; ищут.
— Да ну-у-у? — удивленно запели два-три прохожих.
— Ну да.
— Да, давно уже что-то неладно. Боливар весь заплутался.
— Уж разберутся.
— Это конечно.
— Твоя Мария сегодня что же…
— … бараны… был ветер…
— … плохие… но что же…
— … Боливар… куда…
— … луга… ту агаву…
Голоса вскоре затихли; когда люди свернули, уже с той стороны, с гребня холма, приятный утренний ветер снова донес их гортанный и четкий говор — но слов было не разобрать; и вскоре все успокоилось вновь.
— Да, солдаты могут вернуться, — и будет хуже, — сказал Родриго. — Ведь уже утро.
— Да, да, — рассеянно отвечал Боливар, а сам все еще вслушивался в душе в эти четкие утренние голоса.
В них не было очевидного равнодушия, лени, когда они говорили о нем, Боливаре.
Но поэтому в них было — еще более горькое для него.
Что?
Не все в этом мире имеет свое название.
Рассказывает Сукре…Лишь войны за свободуДостойны благородного народа!
Байрон
Дела шли неважно. Мы побеждали повстанцев, но было тяжело на душе, и успехи не радовали. Боливар все втягивал меня в политическую карьеру и даже сделал диктатором, президентом этого государства Боливар; но я испытывал отвращение к чиновничьим должностям, к этим распрям. Еле мне удалось договориться, чтоб президентство было два года, а не всю жизнь; последнее было бы ужасно. Я генерал и солдат свободы, а не правитель.
Став президентом, я все равно не имел ни минуты покоя. Бунт вспыхивал вслед за бунтом, мятеж — вслед за мятежом. Чем больше мы подавляли, тем, как обычно, чаще это случалось. Дошло до того, что в собственной моей «вотчине» произошло восстание, и сержант Хосе Герра провозгласил присоединение Горного Перу к Лиме, к Перу. Я поспешил в Ла-Пас и навел порядок, но все это было крайне неприятно; на сердце был камень.
Вскоре началось и в самом Перу. Этот их Ла-Мар собрал солидную армию, у меня было вполовину меньше. Они были уверены в победе, заранее праздновали ее в Лиме, вели себя весело и беспечно; но я был зол и со зла вдвойне смел и умен, солдаты мои — тоже, и мы, как и подобает, разбили их наголову. Тогда эти люди без чести, без совести, перуанские торгаши, тут же свергли своего любимца Ла-Мара и как ни в чем не бывало, будто нашкодившие семинаристы, объявили Эквадор, который было прибрали к рукам, колумбийским; стали благодарить меня за освобождение от тирана и запросили мирного договора. В Боливии моей снова творилось бог знает что, меня забыли, президенты однажды переменились трое за два дня, из них двое ценою жизни. Кито роптал и шипел, как вулкан перед большим извержением, Гуаякиль волновался. Конца этому не было видно.
Тяжелей всего было то, что приходилось воевать с прежними сотоварищами по битвам. Повторялась история Пиара. Так, генерал Кордова, с честью бившийся под моей командой при Аякучо, ныне поднял мятеж «против узурпатора», то есть Освободителя; О'Лири разбил его, самого захватил, и англичанин Руперт Ганд со зла на месте снес непокорному голову. В одном из авангардных боев в Перу мои испугались неожиданной атаки их гренадер из-за кустов с холма и бросились врассыпную. Шедший следом отряд, видя такое положение, тоже заколебался: всегда плохо вдруг оказаться лицом к лицу с неприятелем, не будучи передовой группой. Люди душевно не готовились к бою, не прикидывали на себя возможность первого дела. Я ехал в отряде, следующем за вторым; пришлось не теряя времени спешиться, взять с собою первых трех-четырех офицеров, попавшихся под руку, и выйти во второй отряд. Увидев меня, гренадеры приободрились в задних рядах, быстро стали заряжать и выставили штыки. Мы образовали сносное каре, нападавшие тотчас же приостановились; нельзя было терять ни минуты. Я вынул шпагу, крикнул «за мной» и пошел на холм; мимо уха провизжали одна-две пули, но делать было нечего. Мы шли, перуанцы повернули и побежали на холм, скрываясь за его гребнем; однако их командир оставался на месте и, кругами вертя над головой палаш, звал своих обратно. Кое-кто из них опять повернулся лицом, а я быстро сблизился с офицером.
Я обыкновенно участвую в рукопашных боях, но давно не было так, чтобы я первым вошел в соприкосновение с противником, притом командир лицом к командиру. Это был Хорхе, мой старый товарищ но школе. Мы молча взглянули в глаза друг другу и завязали бой. Его палаш был тяжел, и отбивать было трудно. Пришлось применить мой старый прием: не ждать его замаха, а беспрерывно и скоро тыкать шпагой туда-сюда, заставляя его все время думать об обороне и не давая времени нанести рубящий удар. Надо было все время владеть инициативой, грозить уколом, только в этом было спасение: здесь преимущество легкой, колющей шпаги. Я знал слабости Хорхе (его некоторую неповоротливость) еще по школе. Он был малый выносливый и, весь вспотев, все же успевал за моими уколами. Мы долго бились. Наконец я проткнул его и не глядя пошел дальше. На сердце был камень.