Жизнь Матвея Кожемякина - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Чайку бы попить, а?
"Упокой господи светлую душу его с праведниками твоими", - мысленно сказал Кожемякин, перекрестясь, и, взяв тетрадь, снова углубился в свои записи.
"Ко всякому человеку дядя Марк подходит просто, как будто давно зная его, и смотрит в глаза прямо, словно бы говоря взглядом:
"Не стесняйся, брат, видал я людей гораздо хуже тебя, говори всё прямо!"
Все и говорят с ним без оглядки, особенно Максим.
- Люди, - говорит, - мне подозрительны, правды ни в ком нет, доброта их обманна и не нужны они мне.
А дядя Марк смеётся:
- Так-таки и не нужны? Ты погоди, цыплёнок, кукареку петь, погоди!
Сердится Максим-то, а хмурость его как будто линять стала, и дерзостью своей меньше кичится он.
Вчера дядя Марк рассказывал Шакиру татарскую книгу, а я себе некоторые изречения её записал:
"Возьмите законы бога руками силы и могущества и покиньте законы невежд".
"Скоро всё, что в мире, исчезнет, и останутся одни добрые дела".
Впутался Максим, начал горячо утверждать, что русские проповедники умнее татар, а дядя Марк сразу и погасил огонь его, спросив:
- Ты прошлый раз говорил, что в чертей не веришь?
- И не верю.
- Так. А весьма уважаемый наш писатель Серафим Святогорец говорит: "Если не верить в существование демонов, то надобно всё священное писание и самую церковь отвергать, а за это в первое воскресенье великого поста полагается на подобных вольнодумцев анафема". Как же ты теперь чувствуешь себя, еретик?
Заёрзал парень, угрюмо говорит:
- Один какой-то...
Дядя Марк обещал ему с десяток других подобных представить, а парень просит:
- Серафима этого дайте.
Смеётся старик.
- Не веришь мне?
А Максим сердится.
- Не вам, а ему.
И на сей раз - не убежал. А Шакир, седой шайтан, с праздником, - так весь и сияет, глядит же на старика столь мило, что и на Евгенью Петровну не глядел так. Великое и прекрасное зрелище являет собою человек, имеющий здравый ум и доброе сердце, без прикрасы можно сказать, что таковой весьма подобен вешнему солнцу".
"Дни идут с незаметной быстротой и каждый оставляет добрую память о себе, чего раньше не было.
Писарь из полиции приходил, тайно вызвал меня и упрекал, что опять я пустил в дом подозрительного человека.
- Надо же, - говорю, - жить-то ему у кого-нибудь.
Допытывался, о чём старик говорит, что делает, успокоил я его, дал трёшницу и даже за ворота проводил. Очень хотелось посоветовать ему: вы бы, ребята, за собой следили в базарные дни, да и всегда. За чистыми людьми наблюдаете, а у самих носы всегда в дерьме попачканы, - начальство!
Дяде Марку не скажу об этом, совестно и стыдно за город. В кои-то веки прибыл чистый человек, а им уж и тошно.
Слушал я вчера, как он на заводе ребят про песни спрашивал и поговорки, а после, в горнице, за чаем рассказывал мне:
-- Поговорка - большая вещь, в ней народная мысль, как масло, густо сбита. Вот, примерно: "Коль народишко ссорится - воеводы сытно кормятся, а будь жизнь смирна - воеводам ни зерна". Другая: "Не там город, где городьба, а где ума поболе", - это народ сложил в ту пору, когда ещё цену и силу ума понимал верно. А пришло другое время, он отметил: "Силу копят не умом, а дубьём да рублём", "Не суй бороду близко городу" - замечаете: как будто два народа составляли эти речения, один - смелый, умный, а другой хитроват, но как будто пришиблен и немножко подхалим.
Пословиц он знает, видно, сотни. На всякое человечье слово надобно внимание обращать, тогда и будет тебе всё понятно, а я жил разиня рот да глядел через головы и дожил до того, что вижу себя дураком на поминках: мне говорят - "хорош был покойник", а я на это - "удались блинки!"
"Он, как и Евгенья, тоже в ссылке, в Сибири, был, а до ссылки смотрителем служил в духовном училище. Пострадал за книжки, которые не велят читать. Жизнь его очень запутана, и трудно разобрать, сколько раз он сидел по тюрьмам, а спросить - неловко. Сам он про себя не любит рассказывать, а если говорит, так неохотно, с усмешкой, и усмешка эта не нравится мне, скушно от неё на душе. От сидячей жизни, должно быть, он и стал таким непоседой, пяти минут не держится на стуле. Очень много в нём забавного: соберёт бороду, закроет ею рот и пустит в седую её гущу дым табачный, и дымится она, а он носом потягивает - доволен. Лысину чешет всегда в одном месте, над левым ухом, и всегда мизинцем правой руки, перекидывая её через голову. Штаны поддёргивает, словно бы заигравшийся мальчуган.
Он всё знает: заболела лошадь - взялся лечить, в четверо суток поставил на ноги. Глядел я, как балованая Белка косит на него добрый свой глаз и за ухо его губами хватает, - хорошо было на душе у меня. А он ворчит:
- Не балуй, ты, гладкая! Какая ты лошадь, ты - кошка. Просто - кошка ты! - И язык ей показал. Чудачина. Белка, чуя ласку, скалит зубы, играет.
Экое это удовольствие на хорошего человека смотреть. Хороший человек даже скоту понятен и мил, а у нас - в Сибирь его, в тюрьму. Как понять? Похоже, что кто-то швыряется людями, как пьяный нищий золотом, случайно данным ему в милостыню; швыряется - не понимает ценности дара, дотоле не виданного им".
"Рассказывал сегодня Марк, как чужеземцы писали о русском народе в древности: один греческий царь сказал: "Народы славянские столь дорожат своей честью и свободой, что их никаким способом нельзя уговорить повиноваться". Арабы тоже весьма похвально писали, норвежане и другие, всё замечая, что-де народ умный, трудолюбивый и смелый, а потом всё это пропало и как будто иной совсем явился народ. Фридрих, царь немецкий, говорил, что "народ глуп, пьян, подозрителен и несчастен". А один иностранный посол написал своим, что "народ привык-де к неволе, к низкому, бесчеловечному раболепию пред теми, кто всего более делает ему зла". Другой, тоже посол, записал, что "в народе русском самолюбия нет". А третий: "С этим народом можно делать всё, что хочет власть, он же ничего не понимает и, ничем не интересуясь, живёт, как во сне, пьяный и ленивый".
И таких отписок, в древности похвальных - семнадцать, а после, стыдных - двадцать две вынес я, со скорбью и обидой, на отдельный лист, а зачем не знаю. Странно мне, что с хулителями и некоторые русские согласны Тиунов, например, Алексей косой и Максим тоже. А к Максиму дядя Марк относится весьма лестно, просто по-отечески, только - не на камень ли сеет?
После этого разговора выпили мы с дядей Марком вина и домашнего пива, захмелели оба, пел он баском старинные песни, и опять выходило так, как будто два народа сочиняли их: один весёлый и свободный, другой унылый и безрадостный. Пел он и плакал, и я тоже. Очень плакал, и не стыдно мне этого нисколько".
"Максим денно и нощно читает Марковы книги, даже похудел и к делу своему невнимателен стал, вчера забыл трубу закрыть, и ночью мы с Марком дрожью дрожали от холода. Бог с ним, конечно, лишь бы учился в помощь правде. А я читать не в силе; слушаю всё, слушаю, растёт душа и обнять всё предлагаемое ей не может. Опоздал, видно, ты, Матвей, к разуму приблизиться".
" - Дело в том, - сказал он сегодня, час назад, - дело в том, что живёт на свете велие множество замученных, несчастных, а также глупых и скверных людей, а пока их столь много, сколь ни любомудрствуй, ни ври и ни лицемерь, а хорошей жизни для себя никому не устроить. В тесном окружении скучным и скверным горем возможна только воровская жизнь, прослоенная пакостной ложью, или жизнь звериная, с оскаленными зубами и с оглядкой во все стороны. Дни наши посвящены не любовному самовоспитанию в добре, красоте и разуме, но только самозащите от несчастных и голодных, всё время надо строго следить за ними и лживо убеждать их: сидите смирно в грязи и нищете вашей, ибо это неизбежно для вас. А они нам перестают верить и уже спрашивают: однако вы сами нашей участи избежали? Ах, говорим мы, - что в том? Все люди смертны, а царство божие - не от мира сего. А они продолжают не верить, покуда - тайно, а потом - явно не поверят, и в ту пору наступят для всех очень плохие, чёрные дни.
Эти его слова пролили предо мною свет на всю жизнь и потрясли меня своею простотой; открылось уязвлённое тоскою сердце, и начал я ему сказывать о себе.
- Вот, - мол, - скоро сорок лет, как я живу, а ни одного счастливого человека не видел. Раньше, бывало, осуждал людей, а ныне, как стал стареться, - жалко всех.
Подмигнул он, подсказывая:
- Хорошего жалко за то, что плохо ему, плохого за то, что плох, - так?
Очень ловко умеет он подсказать слово в нужную минуту.
- Только, - говорит, - жалость - это очень обманное чувство: пожалеет человек, и кажется ему, что он уже сделал всё, что может и что надобно, да, пожалев, и успокоится, а всё вокруг лежит недвижно, как лежало, - и на том же боку. Кладбищенское это чувство - жалость, оно достойно мёртвых, живым же обидно и вредно.
Так все дни, с утра до поздней ночи в тихом доме моём неугомонно гудит басок, блестит лысина, растекаются, тают облака пахучего дыма и светло брызжут из старых уст яркие, новые слова.