Буря - Всеволод Воеводин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава XXV
ПОМПОЛИТ ГОВОРИТ РЕЧЬ
Я был еще жив, мог дышать. Носом втянул воздух, и это был воздух, а не вода. Тогда я чуть приоткрыл глаза. И увидел водяные горы, но они были внизу. Снег колол мне лицо, и это было приятно, потому что значило: я не в воде, волна схлынула, поворот прошел благополучно.
Я несколько раз с наслаждением вдохнул и распрямил уставшее тело. Я даже мог отпустить одну руку, а удержаться второй. Один за другим матросы выпрямлялись, открывали глаза, оглядывались. Слева фыркал и тер глаза Балбуцкий. Сейчас он ещё больше, чем всегда, похож был на поросенка. На поросенка, которого насильно окунули в воду и который теперь отфыркивается и отряхивается.
Мне стало смешно. Беспричинная радость охватила меня, и я засмеялся — казалось мне — над Балбуцким, но на самом деле потому, что вот я жив, страшный поворот позади, и я спасен, я существую.
Это же чувство охватило всех. Я видел, как, открыв глаза, матросы улыбались, смеялись, глядя друг на друга, и с восторгом глядели на безрадостный пейзаж, открывавшийся перед нами.
Это продолжалось очень недолго. У меня, и у всех остальных тоже, второю мыслью была мысль о том, что с 90-м и где он. Я искал его в океане, но ни одной светлой точки не видел я сквозь брызги и снег. Я испугался и тут же засмеялся над своим страхом, потому что вспомнил: ну да, конечно же, ведь мы развернулись, — значит, 90-й должен быть с другого борта. Когда я стал осторожно перебираться через палубу мимо трубы к правому борту, я увидал впереди фигуру Донейко, а сзади лезли Балбуцкий и Полтора Семена и все остальные, стоявшие вместе со мной.
Гигантская водяная стена выросла за кормой. Она поднималась всё выше и выше; казалось, — скоро она дойдет до неба, потом она остановилась. Секунда неподвижности, и стена рухнула на палубу.
Маленькие волны бежали по палубе, разбивались о машинный люк, ползли вверх по трубе, слабели и стекали струйками вниз. Донейко обернулся и закричал мне:
— Повернули. Видишь, — волна с кормы.
Я кивнул головой. Один за другим пробирались мы к правому борту и становились, держась за поручни, и сзади лезли всё новые и новые люди. Так мы сгрудились все у борта, мокрые до нитки, дрожащие от холода.
Совсем рядом с собой увидел я Овчаренко. Вероятно, он пришел сюда раньше нас, и инстинктивно мы сгруппировались вокруг него.
— 90-й! — кричал ему, смеясь, Донейко и тыкал пальцем в пятно света, и Овчаренко улыбался и кивал головой.
Из рубки вышел капитан. Он посмотрел в бинокль на 90-й, и Овчаренко подошел к нему. Мы толпились вокруг и слушали.
— Живем! — смеясь, прокричал Овчаренко. — Живем, капитан, а?
Капитан отнял бинокль от глаз и повернулся к нам. Лицо у него было злое и хмурое.
— Нам поломало руль, — прокричал он, — второго поворота мы не можем сделать.
В то время смысл его слов не мог еще до меня дойти. Слишком плохо я знал практику судовождения. Я понял одно: случилось что-то плохое, и, посмотрев на лица моих товарищей, с которых, как ветром, сдуло улыбки, увидя растерянность и испуг в их глазах, я понял, что произошло нечто непоправимое.
— Может, выстоит? — крикнул Овчаренко. Он думал не о нас, он думал о 90-м, к которому теперь мы не могли подойти.
Студенцов махнул рукой.
— Жду большого вала! — крикнул он.
Все молчали. Я стоял совсем близко от Студенцова и видел: глядя на волны, он считал про себя белыми, как бумага, губами:
— Три… четыре…
Я не слышал. Я угадывал по губам произносимые им слова.
Четвертый вал вырос за кормой и разбился, но только маленькие струйки долетели до наших ног.
— Пять.
Сколько вокруг меня было людей, все они сказали: «Пять», и снова разбилась волна, побежали струйки по палубе.
— Шесть.
Десятки губ шевелились беззвучно, произнося это слово: «Шесть!» Я увидел: Студенцов протянул руку. Мы все повернулись. За седьмой, за восьмой волной шел колоссальный и медленный, покрытый шипящей пеной девятый вал. Он шел, как стена, ровно передвигающаяся, неторопливая и неудержимая стена. Он скорее угадывался, чем был виден за снегом, и перед ним, совсем близко, мы видели световое пятно — с трудом различавшиеся огни 90-го. Вал надвигался, и вот огни пропали, захлестнутые волной, и вал был уже ближе к нам, чем 90-й. Вал надвигался. Огромная стена выросла опять за кормой и рухнула, и на этот раз уже не струйки — целый водопад обрушился на нас, но мы не чувствовали холода и, не думая, механически сопротивлялись напору воды. Мы ждали, когда она схлынет, чтобы увидеть снова световое пятно в снежном тумане.
И она схлынула. Струйки, шипя, разбежались по палубе и стекли, и десятки глаз смотрели туда, где должен был быть 90-й.
Нет, ничего не было видно… Как мы ни вглядывались, как ни обводили глазами горизонт, думая, что, мол, может быть, мы ошиблись и не туда смотрим, что вот немножко правей или левей увидим мы знакомые огни и засмеемся, — ничего не было видно. Капитан поднял бинокль и долго смотрел, а потом опустил его. Он повернулся к нам, хотел что-то сказать, но не сказал. Я не мог смотреть на его лицо. Я отвел глаза. Только когда он повернулся, я посмотрел ему в спину. Держась за поручни, он медленно, чуть согнувшись, шел к двери рубки.
Капитан ушел и закрыл за собой дверь, а мы всё стояли и всё смотрели, искали в снежном тумане знакомые нам огни. Потом сквозь свист ветра, сквозь рев волны я услышал голос Овчаренко.
— Нет, — сказал он, — мы вернемся на берег. Непременно вернемся. Как же можем мы не вернуться? — Чтобы не заплакать, он рассмеялся. Я видел, как от смеха дрожат у него плечи. — У нас на берегу есть дела, очень важные, самые важные, какие только могут быть. Мы вернемся на берег, пойдем по следам и будем искать, очень внимательно будем искать.
Он повернулся к нам и стоял теперь спиной к морю, высокий, худой, сжимая руками поручни, с горящими на бледном лице глазами.
— Волк! — выкрикнул он. — Волк и лиса! Волк и лиса погубили наших людей. Ведь они же видели и понимали, как это всё будет происходить. Ведь они же знали, что команда на тральщике — тридцать восемь человек. Они точно себе представляли, как эти тридцать восемь будут тонуть, и как им будет страшно, тяжело, и как они будут захлебываться и задыхаться. Они жили вместе с нами, ели наш хлеб, пожимали наши руки, по фамилиям знали тех, кто должен погибнуть. Ведь они с нами прощались, улыбались, махали платками.
Я видел, с какой силой руки Овчаренко сжимали поручни. Он стоял, откинувшись немного назад, весь напряженный, и когда молчал, крепко сжимал зубы, а на лице его напрягались скулы. Мы стояли перед ним и слушали, и Овчаренко опять засмеялся.