Книга непокоя - Фернандо Пессоа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все, что мы делаем или говорим, все, что думаем или чувствуем, скрыто под той же маской и тем же домино. Как бы ни различались наши одеяния, мы никогда не достигаем наготы, ведь нагота – это феномен души, а не просто сбрасывание покровов. Таким образом, одетые телом и душой в наши пестрые одежды, как птицы в перьях, проживаем, счастливые или несчастные, даже не зная, чем мы являемся, краткий миг, что дают нам боги, чтобы развлекаться нами, как дети игрушками.
Тот или другой из нас, освобожденный или проклятый, видит внезапно – но даже это видит редко, – что все, чем мы являемся, есть наше небытие, что мы обманываемся в том, что ясно, и не правы в том, что считаем правильным. И тот, кто на один короткий момент видит вселенную обнаженной, исповедует некую философию или религию; и философия выслушивается, и религия повторяется, и те, кто верит в философию, используют ее как невидимое платье, и те, кто верит в религию, используют ее как маску, о которой забывают.
И, не понимая ни самих себя, ни других, но беспечно полагая, что себя понимаем, мы проходим фигуры танца или повороты беседы, человеческие, пустые, принимаемые всерьез, под звуки великого звездного оркестра, под презрительными рассеянными взглядами организаторов спектакля.
Только они знают, что мы – узники иллюзии, которую для нас создали. Но каково основание этой иллюзии и почему существует эта или любая другая иллюзия, или почему они, тоже обманутые, дали нам то, что в своей иллюзии мы считали данным нам, – этого, несомненно, они и сами не знают.
У меня всегда вызывали отвращение, почти физическое, секретные вещи – интриги, дипломатия, тайные общества, оккультизм. Особенно мне докучали всегда эти две последние – претензия на исключительность, какую проявляют определенные люди, оттого что путем толкования сказанного Богами, или Учителями, или Демиургами они познают, – только они, избранные, – великие секреты, глубины мира.
Не могу поверить, что это так. Могу поверить, что кто-то может так считать. Почему бы все эти люди не могли быть сумасшедшими или обманутыми? Потому что они разные? Но бывают коллективные галлюцинации.
Особенно меня впечатляет во всех этих учителях и мудрецах невидимого то, что, рассказывая нам о своих таинствах, они пишут плохо. Меня оскорбляет представление, будто какой-то человек способен властвовать над Дьяволом и не способен – над португальским языком. Как отношения с демонами могут быть легче, чем отношения с грамматикой? Почему тот, кто путем длительных упражнений во внимании и волевых усилий добился, по его словам, умения видеть астральные явления, не может с гораздо меньшими усилиями научиться видеть синтаксис? Что в догмах и ритуалах Высокой Магии препятствует кому-то писать, уже не говорю с ясностью, потому что, возможно, что ее отсутствие диктуется оккультными законами, но, по крайней мере, с изяществом и плавностью, ведь даже для абсурда они могут применяться? Почему вся энергия души должна тратиться на изучение языка богов и почему бы не оставить ничтожную часть для изучения оттенков и ритма человеческой речи?
Не доверяю учителям, потому что они не должны быть ограниченными. Они для меня словно те странные поэты, неспособные писать, как другие. Допускаю, что они странные; но хотел бы получить доказательство, что это происходит из-за их превосходства над нормальными, а не из-за их неспособности.
Говорят, что есть великие математики, ошибавшиеся в простом сложении; но сравнение идет не с ошибками, а с незнанием. Допускаю, что один великий математик, складывая два и два, получает пять: это рассеянность, которая может овладеть каждым из нас. Но чего я не могу принять – это незнания, что значит складывать или как надо складывать. И как раз такое случается с учителями оккультизма в их огромном большинстве.
Мышление может быть возвышенным, но не утонченным, и настолько, насколько оно не имеет утонченности, оно потеряет свое действие на других. Сила без расторопности – все равно что простое тесто.
Прикосновение к стопам Христа не является оправданием орфографических ошибок.
Если какой-то человек пишет хорошо, только когда пьян, я скажу ему: напейся. И, если он мне ответит, что его печень от этого страдает, я спрошу: что́ такое твоя печень? Это какой-то мертвый орган, что живет только пока жив ты, а жизнь написанных поэм этим не ограничена.
Я люблю говорить. Скажу лучше: люблю болтать. Слова для меня – тела, к которым можно прикоснуться, видимые русалки, включенная чувственность. Может быть, потому, что чувственность реальная не имеет для меня никакого интереса – даже в умственном плане или как мечта – чувственное желание во мне перевоплотилось в то, что творит вербальные ритмы или слышит чужие ритмы. Сказанное хорошо заставляет меня дрожать. Страница из Фиалью,[20] страница из Шатобриана заставляют мою жизнь трепетать в венах, приводят в ярость, трепещущую и тихую, от непостижимой радости. Даже страница Виейры, с его холодным совершенством синтаксических построений, заставляет меня дрожать, точно ветвь под ветром, от пассивной горячки побуждений.
Как и всем великим любовникам, мне дорого наслаждение терять себя, когда радость отдавания испытывается полностью. И так много раз пишу, не желая писать, в каком-то внешнем мечтании, представляя, что слова ласкают меня, ребенка, лежащего на их груди. Есть фразы без смысла, вытекающие уже болезненными, в текучести ощущаемой воды, забывая о ручье, в котором волны смешиваются и смывают границы, всегда становясь другими, замещая сами себя. Так и идеи, изображения, дрожащие от проявления чувств, проходят мимо меня звучащими кортежами в изысканных шелках, где лунный свет идей мерцает, пятнистый и неясный.
Не плачу ни о чем из того, что жизнь мне приносит или уносит. Есть, однако, страницы прозы, заставляющие меня плакать. Помню так, будто вижу это, ночь, когда еще ребенком читал впервые славную быль Виейры о царе Соломоне. «Построил Соломон один дворец…» Я прочел до конца, дрожащий, смущенный; потом разразился счастливыми слезами, каких ни одно счастье действительное у меня не вырвет, каких ни одна печаль в жизни меня не заставит имитировать. То священное движение нашего ясного величественного языка, то выражение идей в неизбежных словах, поток воды, потому что есть склон, это вокальное чудо, в котором звуки – это идеальные цвета, – все это пьянит мои инстинкты, как политические страсти. И от этого я плачу; сегодня, вспоминая, я еще плачу. Но это – нет, не ностальгия по детству, о котором я не тоскую: это тоска по эмоции данного момента, боль оттого, что уже нельзя воспринять впервые эту великую симфоническую точность.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});