Мертвое озеро - Николай Некрасов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– - Уксусу, Иван Софроныч, уксусу с пенником… А ты вот говори: я умру; ну что ж? все умирают. Иван Софроныч, мне не двадцать лет, пожил, да и жить не хочется, умру.
– - И я умру -- вот сказка и…
– - А дочь, Иван Софроныч? у тебя дочь есть, для дочери надо жить,-- прервал Алексей Алексеич.-- И… для Вани! -- прибавил он тихо.-- А ты вот отопри конторку: вынь ящик да и подай сюда.
Он дал ему ключ. Иван Софроныч исполнил его желание.
– - Вот,-- сказал торжественно Алексей Алексеич, доставая небольшой сверток бумаг.-- Вот они! Двадцать лет хранил; теперь сам не могу хранить, так передаю Понизовкину и знаю, что в надежные руки передаю,-- надежнее моих: я, грешен, не раз блажная мысль приходила в голову… да, спасибо, был около человек, золотой человек, великая душа, а имя тому человеку Понизовкин; так и скажу Александру Фомичу, если господь бог удостоит грешную душу царствия небесного, где он теперь, праведник, обитает. Нагнись, Софроныч… в его руках он был,-- прибавил старик, приподнимая пакет,-- его память святую чествуем…
Понизовкин, не говоря ни слова и сурово глядя в сторону, стал на колени перед Алексеем Алексеичем; больной благоговейно поцеловал пакет и отдал его Ивану Софронычу.
– - Чем заслужил я такую доверенность вашего высокоблагородия? -- с чувством сказал Понизовкин, почтительно принимая пакет.-- Коли жив буду, коли уж придет беда такая, что переживу отца и благодетеля своего, исполню…
– - Не клянись, Софроныч. Я знаю тебя! Ты его не забудешь… ты не обидишь его… А ты как останешься, Понизовкин? -- продолжал больной.-- Поедешь, разумеется, в Петербург. Поезжай! Я, грешный человек, обленился под старость, засиделся в Овинищах… Побывай я там еще раз-другой, может, всё бы давно благополучно кончилось… Ну а ты не в меня: ты чужую заботу пуще своей ценишь… Да как ты поедешь? да чем поедешь? да как жить будешь? Эх, Софроныч! много я покуролесил да бросил даром денег. И пришлось теперь, что не с чем кровного своего в дальнюю дорогу отпустить.
– - Ваше высокоблагородие! много изволили со мной пожить, а не изволите знать солдата Понизовкина. Понизовкин во веки веков солдатской чести своей не продаст. И так поет и болит душа, что не умел и не могу отслужить щедрых милостей ваших, да и принимал их не по корысти, а господу богу угодно было так, что либо жить Понизовкину с вашим высокоблагородием, либо…
– - Не говори, Софроныч… не ты, я твой должник… Не живи ты со мной… Сам знаешь, человек я хворый, раненый, одинокий…
– -Нет, ваше высокоблагородие, вы меня и не обижайте -- ничего не возьму! и так много доволен… кто дал пристанище Понизовкину? кто кормил его? кто, словно брата родного, уважал и чествовал его?..
– - Ну, Понизовкин, полно! Господь разберет, кто из нас у кого в долгу,-- сказал Алексей Алексеич торжественным голосом.
Оба они старались подавить слезы, блиставшие в их глазах, и несколько минут молчали.
– - А я так думаю,-- сказал больной,-- что нечего нам с тобой считаться. Пожили -- и конец! Ведь пожили, Софроныч?
– - Пожили, ваше высокоблагородие, пожили… дай бог всякому так пожить! да и поживем еще,-- отвечал Понизовкин.-- Не знаю только, что вам пришло в голову…
– - А и в самом деле! -- сказал с неожиданной веселостью Алексей Алексеич.-- И сам не придумаю, с чего мне пришли в голову такие черные мысли? бог даст и поживем еще. Знаешь, Софроныч, какая до тебя просьба?
– - Извольте приказать, ваше высокоблагородие.
– - Поезжай ты в город и купи там тарантас… новый, а лучше подержанный, только немного… мы его здесь обделаем… да такой, чтобы, знаешь, если зимой придется ехать, так чтоб полозья можно было пригнать…
– - Осмелюсь спросить, что изволили придумать?
– - А может, надумаю ехать в Петербург либо в Москву полечиться… всё лучше, как будет готов…
Через день в Овинищи привезли тарантас, подержанный, но удобный и поместительный. Больной приказал подвезти себя к нему, осмотрел каждый винтик, просил Ивана Софроныча сесть и покачаться. Затем пошли переделки и поправки. Алексей Алексеич оживился; тарантас, по-видимому, сильно занимал его: он чрезвычайно хлопотал о красоте, поместительности и -- главное -- о прочности его. Когда всё было готово, он приказал запрячь в него тройку и нарочно ехать по самой дурной дороге, чтоб увериться, выдержит ли дрога, оси, колеса. Проба повторялась несколько дней. Кучер Вавило каждый раз докладывал, что "прочнее тарантаса свет не производил".
– - А лошади смирно идут? -- спросил Алексей Алексеич.
– - Смирно, только коренная, лысая, немного пошаливает.
– - А что?
– - Да задом раза два ударила.
– - Ай-ай! не годится! попробуй в корень чубарую, а лысую с левой руки.
Попробовали: оказалось, что чубарая отлично идет в корню, а лысая не бьет с левой руки. Но Алексей Алексеич не успокоился, пока не уверился собственными глазами, приказав кучеру ездить мимо своего дома и наблюдая.
– - А не мало ли карманов у тарантаса? -- спросил он.-- Ведь в дороге чем укладистее, тем лучше.
Сочли. Алексей Алексеич нашел, что карманов мало. И тотчас под его личным надзором нашито было еще множество кожаных карманов, баульчиков, кобур, и всё пригнали к тарантасу.
– - Ну, теперь хоть на тысячу верст! -- весело говорил Алексей Алексеич, когда наконец тарантас совершенно покончили,-- Игрушка, просто игрушка!
"Хорошо-то хорошо, да кто поедет на нем? -- думал про себя кучер Вавило.-- Вишь, у барина щеки словно гороховая скорлупа вылущенная!"
– - А что, Иван Софроныч, я давно не видал моего вицмундира,-- сказал однажды Алексей Алексеич.-- Вели-ка его принести… кажется, еще хорош? А всё осмотреть да почистить не мешает. Да и портного вели позвать.
– - А надень-ка, Иван Софроныч,-- сказал Алексей Алексеич, осмотрев вицмундир.-- На человеке виднее.
Иван Софроныч надел.
– - Широк,-- сказал Алексей Алексеич.
– - На меня широк, да ваше высокоблагородие пополнее…
– - Был,-- прервал его Алексей Алексеич,-- а теперь как раз по твоей мерке надо переделать.
– - Помилуйте! -- возразил Иван Софроныч.-- Да неужто уж ваше высокоблагородие так и остаться думаете? Вот начните только ходить, увидите, как раздобреете!
Но больной требовал, чтоб вицмундир был непременно переделан по мерке Ивана Софроныча. И каждый день требовал он какую-нибудь вещь: то шапку зимнюю, а потом летнюю, то сапоги меховые, осматривал всё и приказывал чинить. Сам же, когда боль несколько утихала, принимался писать. Но рука его не могла держать перо долее пяти минут, и последнее его письмо дорого ему стоило.
– - А вот-с мундир не прикажете ли подать? -- сказал ему однажды портной.-- Вы его давно не изволили надевать: может, тоже понадобится переделать.
Алексей Алексеич печально улыбнулся.
– - Мундир? -- сказал он.-- Мундир оставить так; не стоит с ним возиться… время терять. Мундиру немного носки придется, да и носка нетрудная… лежал и будет лежать… да и не беда, широк ли, узенек ли будет,-- все равно! -- тихо промолвил больной и задумался.
– - А что шуба медвежья? -- спросил он через несколько минут.-- Лежит?
– - Лежит.
– - Полно ей лежать. Переделать ее, перекроить… По Ивану Софронычу: мне тяжело будет примеривать.
Переделали и шубу.
Прошло несколько дней. Алексей Алексеич так ослаб, что уже не мог сидеть в кресле; его переложили на кровать. Жизнь видимо гасла в старике. Доктор, приезжавший почти ежедневно, объявил, что ему недолго жить.
"Шутишь, брат!" -- подумал Иван Софроныч; но сердце в нем мучительно дрогнуло. Он начинал верить очевидному несчастию.
Вечером Иван Софроныч сидел у постели больного; больной находился в забытьи и только по временам стонал.
– - Иван Софроныч! -- прошептал он вдруг.
– - Что угодно вашему высокоблагородию?
– - Дай руку.
Иван Софроныч подал.
– - Что тебе, нехорошо?
– - Нет, ничего, Алексей Алексеич,-- бодро отвечал Понизовкин.-- Полагаю, вот вашему высокоблагородию так не совсем хорошо; да бог милостив…
– - Нет, знаю: тебе хуже моего, хуже. Не горюй! не жалей меня… Ты веришь в бога, Софроныч?
– - Верю во единого бога-отца…
– - Ну так верь богу: мне легко умирать. Прощай, товарищ… верный товарищ… старый сослуживец… честный солдат…
Больной говорил с большими паузами.
– - Прощай, брат! -- прибавил он, судорожно пожав руку Понизовкина.
Софроныч упал на колени перед кроватью и оставался с наклоненным лицом; слезы текли градом по его бледному лицу, которого напряженная суровость показывала страшное усилие сдержать их.
Несколько минут длилось молчание.
– - А помнишь Данциг? -- тихо сказал больной.
– - Помню,-- еще тише отвечал Иван Софроныч.-- Ваше высокоблагородие там взяли знамя…
– - Да, я взял его, я!..-- с неожиданной живостью гордо прошептал больной.-- Пуль двадцать разом около головы свистнуло, только одна задела… Не трус был я?
Иван Софроныч не расслышал.
– - Славное было дело… А Фомича помнишь?