Постскриптум: Книга о горьковской ссылке - Елена Боннэр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Незадолго до Рождества доктор мой стал сомневаться, что консервативное лечение даст положительные результаты, и сказал, что после Нового года покажет меня хирургу.
А пока мы готовимся к празднику.
В России спокон веку существовал жанр — святочный рассказ, рождественский. Существует он и в пору, когда литература старается пореже употреблять слово «Рождество», а главным праздником года стал Новый год. Все равно жанр остается — рождественский рассказ. У нас, воспитанных больше на литературе, чем на вещах, навсегда, наверно, остается какая-то снисходительно-нежная привязанность к этому жанру. Но вещи, если мы попадаем в мир, где они доступны, становятся тоже притягательны. Мы перестаем стесняться любви к вещам и уже не становимся на цирлы перед литературой. Неравновесная наша тамошняя приверженность литературе здесь, когда проходит необходимость ее компенсаторного влияния, постепенно выравнивается — мы становимся (во всяком случае, в этом отношении) более гармоничными.
Я приехала (прилетела — кто же едет за море-океан) в Штаты в декабре, как раз в ту пору, когда начинается всеамериканская покупательная страда. Если там, откуда я, перевес имела литература, то здесь наоборот: надо всем в предпраздничные дни стояла вещь — рождественский подарок (тоже жанр). Она определяла праздник, а может, и весь грядущий год. Покупка подарков занимала всех, о них говорили в семьях, в кафе, в больнице (больница в любой стране — это мир, который дает массу новых познаний). И покупали, похоже, все: и бедные, и богатые, и всякие разные. Это была своего рода разрядка. Действительно, надо же человеку когда-то, когда-нибудь, хоть считанные разы, хоть раз, испытать чувство сытости (я говорю не о пресыщении). Нельзя всегда «жаждать». Нельзя в плане личном — это со временем обязательно меняет мироощущение: цвет, вкус и запах живого мира — вся жизнь начинает горчить. У одних меньше, и они справляются с этим, у других больше, у третьих — опасно много. То же самое происходит и в плане общественном. Это, кажется, хорошо понимают те, кто занимается проблемами Третьего мира. Латинской Америки, Азии, Африки. Хотя у некоторых из этих народов вещей, между прочим, побольше, чем у нас. И надо бы, чтобы это знали наши самые главные руководители. Никогда не знаешь, что и сколько, и как им докладывают и что они сами успели увидеть и понять на своем веку до того, как стали самыми главными.
Я вполне понимаю, что эмигрант стремится больше купить: он неофит, и его вера обязательно горячее. Это я понимала и раньше. Но меня удивило, что и американцы так же живо и радостно заняты «шоппингом», как вновь приобщившиеся. Мне нравилась покупающая публика Америки в предрождественские недели и дни — живая, занимательная, активная и сосредоточенная.
Большой, большущий американский универмаг — не для богатых, а просто для людей; кстати, американцы, в общем, довольно бережливы и свою трудовую копейку предпочитают потратить не там, где дерут втридорога. Не эмигранты, немолодая пара (я больше часа следила за ними, может, даже несколько нарушая их privacy). Как внимательно они выбирают, смотрят, щупают и обсуждают и берут — много вещей берут, две большие каталки, — наверно, у них дети, внуки, их много, и много друзей. Это все понятно. Но внимательность и серьезность их при этом, особенно мужчины, для меня была непривычной. В общем, у нас мало найдешь мужиков, которым покупка подарков была бы столь уж важна, даже приверженные к внешнему и престижному такое больше доверяют женам. Или, может, здесь еще и близость какая-то семейная, сказывающаяся в общей озабоченности покупками, даже тогда, когда покупай — не хочу, всего море разливанное.
Все предрождество люди сновали по магазинам. Я ездила со своими и удивлялась, как много покупателей и как много времени они отдают магазинам. И видела удивительное: 23 и 24 декабря — полупустые, почти совсем пустые магазины. Молодец, Америка! И никаких тебе торговых завалов — во всяком случае, на виду. Все напокупались, все благостны, и во всех магазинах, кафе, на улице, везде, на всю Америку: «Have a nice Holiday!».
Я не видела и не общалась здесь с теми, кто против потребления, кто кроет потребительский дух Америки — не американцы, а прибывшие и не создавшие «общества потребления». Но мне было бы очень любопытно посмотреть, как они проводят в жизнь свою программу и покупают ли они что-нибудь к Рождеству, дарят ли женам, детям, матерям, друзьям подарки. Или стойко «не потребляют». Я не знаю, для других ли только их лозунг «потребление — это плохо» или для себя тоже. Если так, то я боюсь их дисгармоничности (от недопотребления она может развиться куда быстрей, чем от потребления). У меня иногда закрадывается мысль, что не так страшно общество потребления и его пороки, как нам объясняют. Но мы начинаем страдать бессонницей и даже можем (сомнительно, но все же) перестать потреблять. А те, кто пугает, — они и спят, и потребляют. И обманывают нас.
Прошло Рождество с его разгулом подарочной стихии. Новый год — совсем тамошний, московско-ленинградский: в доме были только те, кто не может стать президентом; исключение — Саша: она родилась здесь.
6 января я пришла к хирургу — встречу назначил мой доктор еще до праздников. Доктор Остин из тех, кто создан решать. После одного собеседования с ним я уже ощущала себя под ножом и понимала, что никакие объяснения о проценте осложнений и совсем не тех исходов ничего не изменят. Он и доктор Эйкинс уже мысленно взрезали меня, а у них где мысль, там и дело. Я почему-то вспоминала ощущения, которые мне дала катетеризация сердца, — это как я в кипятке варилась. Но там доктор был чем-то похож на своих из Первого медицинского, и фамилия звучала как-то почти близкой, вроде Блок. И я думала, что та процедура все-таки была божеской, а вот что ждет меня теперь?
12-го меня положили в больницу. А вершить доктора это будут тринадцатого. Все-таки у меня удивительное отношение к приметам. Когда вечером 12-го я подписывала анестезиологу, потом кардиологу, потом хирургу свое «быть или не быть», я вспоминала Се вино «бросимся в плаванье, мальчики» — если кто-нибудь теперь найдет и прочитает книжку Всеволода Багрицкого (я о ней третий раз вспоминаю на страницах этих записок), уже хорошо. Доктор Эйкинс сказал: считайте, что одного дня у вас в жизни не будет, — или он сказал это как-то помягче, но поняла я так. Кто переводил — Таня или Алеша? Не помню. И вот ребята ушли. Больничный вечер. Я приняла душ. Пришли две медсестры, бросили на пол голубое, как вода в том океане, который был, когда еще ничего на свете не было, полотенце. Поставили на него, сняв с меня все до самой последней ниточки. Мне вдруг стало страшно. Заныло где-то внутри, засосало, захотелось плакать и сказать: «Прощайте, любимые». «Прощай, лазурь…» (Б. Пастернак). Меня вдруг пробрала дрожь от холода и ужаса. А медсестры, тихо смеясь и что-то говоря друг другу, начали меня брить — не подмышки или грудь, я понимала, что грудь будут резать и что операционное поле надо побрить. Меня брили всю — от кромки волос на голове и дальше: шею, грудь, бока, спину, живот, ноги, верхние поверхности стоп, плечи, предплечья, кисть: я вся становилась одним сплошным операционным полем или жертвой — священной жертвой для заклания. Моя дрожь мешала сестрам, но они справились и стали меня обильно поливать из больших бутылок (не из аптечных пузыречков) йодом или чем-то йодистым и растирать это что-то полотенцем. Наверно, кожу очень саднило, наверно, щипало, они обмахивали меня полотенцем, как веером, но я не очень это чувствовала. Я продолжала быть в ужасе. А меня всунули в стерильно-голубое, уложили, что-то дали выпить. Я спросила, который час. «Без двадцати одиннадцать», — провалилось куда-то в моем сознании. Меня поразил мой голос, когда я задала вопрос. Я уходила в небытие, и голос был, как старая история…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});