Путешествие в Закудыкино - Аякко Стамм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– В монастыре. В святой обители Святителя Алексия, патриарха московского.
– Митрополита… – машинально поправил Пиндюрин.
– Что? – не понял уточнение батюшка.
– Я говорю, митрополита. Вы, наверное, ошиблись. Святитель Алексий, был в сане Митрополита Московского[33], – пояснил Алексей Михайлович, и добавил на всякий случай, – по-моему.
– Нет, сын мой. Я никогда не ошибаюсь. Алексий II Ридигер был патриархом московским и всея Руси. А дело, за которым я тебя позвал, заключается в следующем: сейчас тебе баньку истопят, пойди, помойся, а то пахнешь ты уж очень … неподобающе для такого случая. Часа ведь тебе хватит? Хватит. Одёжку отдашь брату Гавриилу, он же тебе выдаст новую, подобающую. Ну, а как готов будешь, то есть, значит, через час, приходи в храм. Брат Гавриил проводит. Понял?
– За баньку, конечно, спасибо. Навоз, он, знаете ли, не Шанель номер пять. А вот одежду-то зачем? Мне моя нравится. Простирнуть только и всё.
Алексей Михайлович никак не желал мириться со всё более утверждающейся догадкой, поэтому, чтобы хоть как-то оградиться от неё включил, что называется, дурака. Но собеседник, нимало не заботясь о ранимой психике изобретателя, одним махом разрушил все его наивные надежды на светлое будущее.
– Твоего больше нет ничего. Забудь. Всё в прошлом. Постриг монашеский примешь.
– Постриг? Зачем постриг? Я не хочу в монахи.
– Хочу, не хочу! Ты это оставь, сынок. Это тоже в прошлом. Для инока одно только хочу есть – послушание начальству.
Все эти слова и предложения батюшка произносил спокойно, мягко, по-доброму, даже улыбаясь сквозь густую чёрную бороду. Но в голосе его неизменно присутствовали железные, прямо-таки стальные нотки, от которых трепетная, беззащитная душа изобретателя сжалась в комок и завибрировала высокочастотным резонансом, словно голосовые связки мышонка, попавшего в озорне объятия кота. Голос почти сорвался на крик, но ему не хватило воздуха, поэтому вместо крика получился всё тот же мышиный писк.
– Но я ещё не инок! Я не согласен! Не хочу, не пойду в монахи.
– Не пойдёшь? Ну, тогда навоз грести до конца жизни. Небось, понравилось?
Батюшка ехидно хихикнул в усы и отклонился на спинку своего мягкого кресла. Казалось, его вовсе не интересует мнение собеседника, а то что он говорил – не предложение вовсе, а продуманный и утверждённый уже план. Такая непробиваемость несколько разозлила Пиндюрина и придала его голосу твёрдости и решительности.
– Навоз?! Ну уж нет! Хватит! И вообще, по какому праву вы меня здесь держите? Я свободный человек! Я не изъявлял желание в монастырь идти! Немедленно выпустите меня! Я буду жаловаться! В милицию! Я на вас в суд подам!
– Жалуйся, – как ни в чём не бывало, ответил игумен, будто разговаривал не с гражданином государства, силящегося называться правовым, а с зэком, недовольным условиями содержания в карцере. – Только чего ж в милицию? Дело-то серьёзное, государственное, давай уж прямо в суд.
Видимо, угрозы Алексея Михайловича не шибко его напугали. Он медленно, без суеты и нервозности достал из выдвижного ящика стола картонную папку для бумаг, развязал тесёмки и выложил перед Пиндюриным несколько исписанных листов.
– Вот полюбуйся, – предложил батюшка, будто вчерашний номер какой-то газеты, – это протокол твоего задержания при попытке заложить взрывное устройство под памятник Гоголю. Припоминаешь? Э! Так ты не помнишь ничего? Пьян был? Ну что ж, это отягчающее вину обстоятельство. А вот протокол обыска, при котором у тебя был обнаружен склад оружия и целый килограмм героина. Не гоже, сын мой, не гоже эдакой заразой православных травить. Ай-яй-яй…. Кстати, при задержании ты оказал усиленное сопротивление и ранил пятерых сотрудников ОМОНа, которые сейчас находятся в тяжёлом состоянии в больнице. А вот собственноручные показания свидетелей. Смекаешь? Всего этого достаточно, чтобы потянуло на вышку, сын мой, а так как для террористов предусмотрена теперь смертная казнь, то подумай, может лучше навоз, а? Я ведь о тебе пекусь, сынок, по христианскому милосердию. Ну что, будешь жаловаться?
Сказать, что Алексей Михайлович был подавлен, значит, ничего не сказать. Он сидел просто раздавленный, расщеплённный в брызги, в прах, в грязь, в пепел. Такого оборота его свободолюбивый разум никак не ожидал. Да и что, скажите на милость, мог ожидать человек, всю жизнь проживший, как амёба в своём собственном бульоне, никого не трогая, никому не досаждая, ни от кого не завися, проявляя неуёмную активность в осуществлении каких-то своих безумных проектов и напрочь позабывая о них, когда интерес остывал, терялся навсегда? Что, по-вашему, может чувствовать homo sapiens (безусловно, творческих наклонностей), всегда свободно парящий над жизненной суетой, время от времени спускаемый упрямым социумом на грешную землю для удовлетворения насущных человеческих потребностей и снова взмывающий ввысь неудержимым всплеском живой, пусть и безумной, но всегда ненасытной фантазии? Как тот, о котором сказано: «Прожить, врага не потревожив; прожить, любимых погубив»,[34] должен реагировать на внезапно обрушившуюся на него реальность, всегда воспринимаемую как нечто стороннее, даже постороннее? Так он и реагировал, то и чувствовал. А толстый поп, опытным глазом профессионала узревший психологическую неустойчивость и душевные метания своей жертвы, поспешил закрепить наметившийся успех.
– Да не боись ты, чадо, на чёрных работах у нас только трудники да послушники используются. Тебя это не касается. Мы, монахи – братья во Христе – совсем другое дело. Чистенькие да сытенькие – «в поте лица твоего будешь есть хлеб …»[35] – во как! Братия всегда с книжкой да со словом Божьим о душе своей да о ближнем печётся. А тебе так вообще особое дело предлагается, важное, государственное, требующее твоей смекалки, изобретательности да творческого подхода. Ты уж расстарайся во Славу Божью да во спасение сынов человеческих.
С этими словами батюшка встал, подошёл к стоящему неподалёку холодильнику, достал из него две тут же «вспотевшие» бутылочки пива, открыл их и протянул одну Пиндюрину.
– На вот, сын мой, охладись. Понимаю, не легко тебе. А кому щас легко? Бог терпел и нам велел.
Откушав пива, Алексей Михайлович и впрямь немного успокоился. Нельзя сказать, чтобы он постепенно приходил в своё нормальное, обычное расположение духа. Скорее с этим расположением, как и со своей привычной жизнью, он сейчас прощался навсегда. Его охватила апатия, какая-то безысходная обречённость. Это свойственно творческим натурам, они легко поддаются унынию и депрессии. Но это только внешнее проявление, так называемая, явная, открытая часть их сущности. Чтобы начисто вытравить из их сознания неистребимую веру в то, что всё будет хорошо, что на смену тёмной ночи неизбежно придёт яркое, солнечное утро, необходимо ни много, ни мало, лишить их жизни. Может, поэтому они так легко смиряются, вроде бы сдаются под давлением обстоятельств, что в глубине души, часто сами не отдавая себе в этом отчёт, неистребимо знают – все эти испытания и невзгоды лишь временная проверка на вшивость, которую нужно пережить, переждать, оставаясь при этом самим собой.
– Что вы хотите от меня? Что я должен сделать? – спросил он обречённо, подводя черту под прениями.
Игумен немного насторожился, явно не ожидая такой скорой сдачи крепости почти без боя, но, видя отрешённость и даже обречённость оппонента, успокоился и решил брать быка за рога.
– Ничего особенного, сын мой, ничего такого, чего не понесла бы твоя исстрадавшаяся в мирской суете душа. Покой и только покой в Господе Иисусе и отречение от страстной мирской круговерти. Господь да простит тебе все грехи твои вольные и невольные, ведомые и неведомые. Сейчас в баньку омыться, очиститься от праха мирского, затем на постриг и сразу же на рукоположение в иеромонахи. Чего нам с тобой тянуть-то? Правда? А там глядишь, и до епископа рукой подать…
«Покупает, – думалось Алексею Михайловичу, пока игумен расписывал в радужных красках перспективу его будущей жизни. – А я продаюсь. Продаюсь, как Иуда. Тот за тридцать серебряников, а я и того хуже – за баньку. Правда, мне тут ещё карьеру епископа предлагают, да уж больно она призрачная. Какой из меня епископ? Как из блохи фельдфебель. Вот ведь хрень какая. А что мне делать? Разве есть у меня выбор? … Выбор всегда есть. И что ж мне, переть рогом на рожон? Господи, я даже не знаю, кого предаю … я вообще ничего не знаю … Может, и не нужно будет никого предавать? Может, зря я так всполошился? Да нет, с чего же тогда этому торговать меня? Что я, Джеймс Бонд какой-то? Ничегошеньки не пойму. А, будь что будет. Там посмотрим. Авось, как-нибудь выкручусь».
И он, сложив лапки, поддался на волю провидения, твёрдо, впрочем, веря, что провидение это не заставит его делать что-нибудь подлое и мерзкое, что оно уж как-то вытащит, подаст руку, предоставит возможность выкарабкаться. А уж он-то не упустит. Всё будет хорошо. Главное – выбраться отсюда.