Отреченные гимны - Борис Евсеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Белоснежное в центре и неправдоподобно фиолетовое по краям, взблескивающее двумя сахарными срезами облако, из которого минуту назад выпал раненый, тихо-мягко волоча свои края по плавням, по реке, - уходило на север, к Москве.
- Там лес и дол... видений полны. - С трудом стал определяться во времени и в пространстве раненый. - Там о заре прихлынут волны... на брег песчаный...
Юго-Восточный эпилог
В одноэтажной гостинице в южном и от Москвы далеком городе сидел я на полу, среди бумажек и обрывков магнитных лент. Щелчок магнитофона, перемотавшего назад последнюю кассету, означал одно: прошел вечер, прошла набитая под завязку писаниной и выкриками ночь, следом - еще день, еще ночь. Проскочило, наконец, на пьяненьких петушьих ногах и утро нынешнее накатил день новый.
Означал щелчок и то, что роман вчерне схвачен, распихан и уложен по кусочкам в блокноты. Правда, знал я и другое: щелчок означает уничтожение тех невидимых нитей, что связывали меня с самой плотью, с "материей" романа. С той "материей", что почти целиком оставшись на кассетах, три дня и две ночи мучила меня невозможностью взвесить на ладони то убиваемые, то вновь воскрешаемые души людские, Не позволяла ухватить за щеки тех двоих, обнять, притянуть к себе мужчину и женщину, сберегших в промчавшемся над страной вихре испытаний и мук душу живую!
Нужно было, однако, возвращаться в Москву. Поезд уходил в двенадцать с минутами. Но поступилось, как всегда, иначе: я стал вдруг лихорадочно сбрасывать в сумку документы, записи, сунул туда - скрепив меж собой четыре кассеты.
"Я успею, - уговаривал я себя - успею съездить к ним! Я только гляну на него и на нее! Обниму их вместе, разом! Должен же я наяву ощутить их сдвоенную душу, их единую плоть? Хотя б для того, чтобы напитать этим теплом свою, тяготимую одиночеством (при жизни, а не после смерти!) душу. Съезжу, и завтра же - в Москву..."
Я сходил на автовокзал, располагавшийся близ вокзала железнодорожного и недалеко от моей гостиницы, расспросил о нужном рейсе.
"Мы все еще в этом селе..." - все время вспоминались мне слова женщины. Вспоминалась и она сама - чуть скуластое лицо, серые глаза, падающая на упругую бровку темно-каштановая прядь, легкая, прямая стать, едва, как показалось, начинающий круглиться под серым великолепным костюмом, живот.
"Село - рыбачье, в дельте реки, на островах. От всего мира мы отрезаны. Муж почувствовал себя лучше, и я сегодня в первый раз сюда выбралась". - Тогда, три дня назад, женщина отчего-то смутилась. - "Жизнь в больших городах за время наших странствий так изменилась... Но это уже из другой оперы. Я ведь и с кассетами думала поступить по-другому. Но попала на вечер... Приеду, свечку поставлю, - неизвестно чему улыбнулась она. Церковь в нашем селе великолепная! Муж сейчас, наверное, там. После ранения у него словно переменилось сердце".
Автобус в Апостолово ходил дважды в день: в одиннадцать утра и вечером. Я успевал на первый рейс.
Сойдя на конечной остановке, я сразу же церковь, о которой говорила женщина, и увидел. Церковь сияла ухоженностью и новизной.
Сразу за церковью открылась свежесрубленная дощатая пристань. Прямо на пристани - рыба, рыба, рыба! Речная, но и морская тоже, соленая, свежая, иногда раки, даже кефаль. Торговки, рыбаки, владельцы баркасов, перекупщики, свой особый говор, своя, слабо проницаемая извне жизнь... Горечь вдруг подкатила к моему горлу, потому что, глядя на это чужое великолепие, я отчетливо понял: никого и ничего я здесь не найду! Напрасен приезд на авось, напрасны поиски без адреса. Судорожно сглотнув горечь, я, однако ж, развернулся, побрел назад, в село, искать нужный дом.
Село пересекалось множеством каналов и по некоторым его улицам можно было проплыть лишь на лодке. Попетляв меж дорожек и каналов, я с центральной площади свернул на тенистую, увитую виноградом и барвинками улицу, на ту, которую женщина вскользь и упомянула, - Карантинную. Канал был и на этой улице, но был и проезд, был даже асфальт. Улица была густо по обеим сторонам засажена абрикосовыми деревьями. Я шел по правой стороне и от нечего делать, а скорей от равнодушия, внезапно пришедшего на смену горечи, в просветы меж деревьями поглядывал. В одном из таких просветов я и увидел дом под явором, веранду, увитую плющом, каких-то, явно приезжих, людей у калитки. Приостановившись - благо с противоположной стороны улицы люди эти заметить меня не могли - я всмотрелся внимательней. Какой-то подозрительный тип без примет, лысостриженный, юркий, вышмыгнул из дома и, оглядевшись, скрылся в густом абрикосовом саду. Другие тоже вели себя странновато: медленно по очереди ходили они вокруг дома, словно желая циркульными шагами обмерить его длину-ширину. Решив подстраховаться, я сдал немного назад, толкнул одну из калиток на своей же стороне улицы. Здесь было все, что требовалось по законам вдруг выскочившего чертиком из мешка авантюрного жанра: мытое окошко на улицу, любопытная, вся в кружевах и без весу за ставенкой старушка... Старушка увидала меня в окно и заговорщицки поманила пальцем.
- Что это там за лысачки такие, в доме напротив? - от неловкости я взял фальшивый иронично-интеллигентный тон. - Как вы с такими соседями уживаетесь? Ну да Бог с ними, с соседями. Мне собственно нужна одна женщина. Она тут неподалеку квартировала. Ее фамилия, - я помедлил...
- Тсс! Тихо! Никаких фамилий! Они уехали, уехали! Какая же она умница! Позавчера ночью уехали! Мигом собрались и... А сегодня с утра эти рыщут, вынюхивают! Она и о вас меня предупредила. Да-да! Говорю же: умница редкая! С бородкой, сказала, и взгляд такой опечаленный... Вы - писатель? Ой, как я любила это... Только в последнее время ничего не читаю!
Старушка от дверей, близ которых меня встретила, порхнула к окну, но тотчас и отпрянула назад.
- Э т и - сюда собираются! - подойдя вплотную, она схватила меня за руку. - Ванечка вам передать велела! Они уехали, - старушка нежно притянула меня к себе, - на Афон! А оттуда, возможно, - в Белград. Кто уж ей это устроил - не знаю. Там, если что, их и найдете! Через клуб писателей. Но это - для вас, для вас только...
Я стал спешно прощаться. Подарив старушке тоненькую книжечку своих рассказов, я словно по наитию вынул и отдал ей четыре скрепленных зажимом кассеты.
- Оставьте у себя, я хотел вернуть их хозяйке. Я все прослушал и теперь, если буду писать, напишу и без кассет. Только э т и м не отдайте случайно! - сам не зная почему, я тоже перешел на шепот.
- Что вы, голубчик! - опять беззвучным бисером рассмеялась старушка. Моя мать тут повстанцев от ЧК прятала. А сама я в войну партизан оперировала. Прямо дома! Я ведь хирург! Не терапевт! Рука быстрая, крепкая. Немцы - шасть сюда, я их - в подпол! Немцы - вон, я их назад, на стол! Мне восемьдесят девять. А я еще хочу в Россию вернуться, - она гордо распрямилась. - Э т и никогда и ничего у меня не найдут! Ни-ког-да, старушка еще громче и как-то совсем уж безудержно засмеялась.
"Да она не в себе явно! Сдвинулась, может... Неужто отдаст, растреплет? Хотя, ничего ведь на них, на кассетах этих такого и нет. Ту-то, которую ищут, "расстрельную", Иванна, конечно, уничтожила или взяла с собой..."
С порога я оглянулся: изменения, происшедшие в лице, а главное в глазах старой женщины - меня поразили. В синих, без единой желтинки зрачках никакой "сдвинутости" не было и помину! Зрачки взблескивали резко, ясно, зрачки эти проницали насквозь весь наш мир, все его изменения, удерживая до времени суть этих изменений в своей глубине. Безвольный старческий рот тоже куда-то пропал, на его месте появились жестко сомкнутые, как у вечной молчальницы, губы.
"Кремень! - прорезалось во мне давно не произносившееся ни про себя, ни вслух слово. - Кремень-бабка! Ни за что не отдаст. Ай да женщина-врач! Ай да "образованщина" наша, нами же и проклинаемая!"
Попрощавшись, я вышел из дому в сад. Старушка провожать меня не пошла.
У калитки уже стоял человек в серенькой навыпуск безрукавке, в таких же серых брюках. Глаза у человека были немигающие, широко и удивленно раскрытые.
- Ээ, простите... - простецки обратился он ко мне. - На два словечка могу я вас?
- Я тороплюсь, уезжаю, - нехотя попытался я отпихнуться от человека в сером.
- Да всего пять минут! Никто вас долго томить не станет. Лето же. Лады? - он повел головой куда-то в конец улицы, и я увидел там вишневую, притаившуюся в тени "Мазду". - Если вы в город - заодно и подбросим. Автобус - только вечером.
Оценив по-своему мою нерешительность, собеседник лениво полез в карман, вынул удостоверение, помахал раскрытой книжечкой в воздухе. Крылья бабочки трепыхнулись вновь! Правда, теперь они были желто-голубого, с тонкою красной прожилкой цвета. Не глядя в удостоверение, я толкнул калитку, пошел к вишневой машине. При этом крылья бабочки продолжали трепыхаться, мельтешить передо мной. Вместе с бабочкой стронулась с насиженного места, полетела в места неизведанные и душа. И зазвучали внутри, вместо оценок сложившегося положения, обрывчатые, но и сливающиеся в единую линию слова какого-то давнего, забытого, скорей всего, византийского гимна: "Кто в нечистые облечен одежды, если дерзнет мыслить мечтательно умом своим о высотах Божиих, и вводить, и водворять душу свою в духовные созерцания святого оного пира, устроенного дабы просиявать лишь в чистом сердце - будет внезапно осилен как бы мороком неким и ввергнут в место несветлое, каковое зовется Ад и Аваддон, сиречь неведение и забвение Бога.