Странствие бездомных - Наталья Баранская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сестра Женя воспитывала меня деятельно. Я ее боялась. Она была резка, раздражительна, беспощадна в разоблачениях. Нотации чередовались с окриками. Вероятно, война, с ее потрясениями, сделала сестру нервной: свойственные ей властность и нетерпимость временами были несносны. Даже простое ее присутствие в доме меня угнетало.
Все мои промахи и проступки, как назло, «скучивались» вокруг Жени. Она постоянно меня изобличала, а я в страхе перед ней научилась врать. В крышке от ее мыльницы я напоила молоком бездомную кошку на лестнице; потом крышка пропала, но я не призналась в своей причастности. Однажды я разбила чашку от сервиза, подаренного маме, и в ужасе склеила ее синдетиконом. Но увы, чашка развалилась под самоваром, когда мама наливала чай. У нас были гости. Тут же, за столом, Женя изобличила меня во лжи — я ведь не сознавалась. В слезах от стыда я убежала в другую комнату. За мной пришла Люся, уговорила вернуться, привела в столовую. Мама вынесла резолюцию: «О чашке больше ни слова!» В этом эпизоде отражается разность их педагогики.
Вечные нападки Жени, ее окрики, словечки — «растяпа», «размазня», «кисейная барышня», «паньски вытребеньки» — отравляли мою жизнь в Тихвинском. Вспоминая это, подумала: может, я была в детстве слишком робка и мой страх перед сестрой преувеличен? Спросила у ее дочери, моей племянницы, боялась ли она матери в детстве. Вера ответила: «В детстве? Я боялась мамы до самого замужества!»
Сложные чувства владели горячей, вспыльчивой натурой Евгении. По-своему она любила Девочку, заботилась о ней, но горячая привязанность мамы к младшей дочери ее раздражала. Вероятно, не забыла, что мать оставила их маленьких и они росли без нее.
Совсем иными были мои отношения со старшей сестрой. С Люсей — мягкой, чуткой, дружелюбной — я чувствовала себя легко, свободно, была откровенна и правдива. Нежная привязанность отразилась в именах, которые я придумывала для Людмилы. Они сохранились в детских письмах к сестре: «Люша», «Люля», «Люлелюшенька моя».
Вспоминается случай, в котором проявилась душевная чуткость и деликатность Люси. Как-то она повела меня в гости к своим друзьям. Это была семья крупного инженера Николая Андреевича Артемьева, с которой мои сестры были знакомы с детства, еще по Киеву. Тогда Артемьев принимал большое участие в судьбе Степана Ивановича, который после освобождения из тюрьмы («Лукьяновки») не мог найти работу, и Артемьев привлек его к каким-то инженерным разработкам. Жену Артемьева, Элеонору Вильгельмовну, сестры, а за ними и я называли «тетя Элечка». Со старшей дочерью Артемьевых, Шурой, Люда была дружна, а средняя, Зина, по возрасту подходила мне. Они жили недалеко от нас, и взрослым хотелось, чтобы девочки подружились.
Жилище Артемьевых ошеломило меня богатством и роскошью — мне казалось, что я попала в сказочную пещеру Али-Бабы. Ковры, диваны, портьеры, множество безделушек — ярких, красивых, блестящих. После чая Зина повела меня в детскую, тоже полную чудес. Красотки куклы, одна другой больше, закрывали глаза, говорили «мама»; по рельсам железной дороги, разложенным на полу, бегал «настоящий» поезд… Но Зине мало было моих восторгов, и мы пошли еще в Шурину комнату (хозяйки не было дома). Там, на туалете, под зеркалом, стояла шкатулка с украшениями. Зина высыпала на кровать бусы, браслеты, медальоны. Камушки засверкали под электрической лампой… Девочка уже не имела сил восхищаться, и тут Люда позвала: «Пора домой!»
Дома Люся помогала сестричке раздеться, удивляясь ее неуклюжим попыткам снять пальто одной рукой. Другая была сжата в кулак. Люда тихонько разняла побелевшие от напряжения пальцы и увидела на ладони у Девочки хорошенький кулончик — три сиреневых камушка на серебряной цепочке. Сестра ахнула, но не было ни попреков, ни нотаций. Она поняла все: Девочка не выдержала этого потока богатства и красоты. Кулончик был немедленно возвращен. Меня не стыдили, на меня не сердились, о происшествии не вспоминали. Такой была Люся.
Конечно, в свои восемь лет я знала, что брать чужое без спросу нельзя, что взять тайно — значит украсть, а это грешно. Но как это случилось, что я при этом думала — не знаю. Вероятно, не думала ничего — рука сама схватила.
С Зиной Артемьевой мы подружились. Дважды летом я гостила вместе с Люсей у Артемьевых: в Крыму — в поселке Отузы, под Коктебелем, в Подмосковье — в Хлебникове, в барском доме в парке. Это была уже Люсина забота о сестричке, забота очень мягкая, душевная — она дарила мне свой отпуск.
Особенно запомнился Крым, где мы, девчонки, свободно бродили по пустынному берегу, вместе с младшей, Ирой, собирали камушки или, убежав от малышки, пролезали под обломком скалы, в который била волна, и надо было успеть, когда вода откатывалась. Лазали по горам, заходили в саклю к татарам-хозяевам, где все было так необычно, а в огромном медном тазу татарочка, наша ровесница, мяла босыми ногами виноград.
Но вернемся на Тихвинский. Изредка к маме приходила знакомая с дочкой, моей сверстницей. С Галей мы играли в путешествия, полные опасностей. На опрокинутых стульях плыли по бурному морю (стулья с круглыми сиденьями хорошо раскачивались). Парус (мамин зонтик) напрягался под ветром (мы завывали в два голоса). Мама приходила из другой комнаты узнать, что случилось. «Осторожно, ты наступила на акулу!» (свернутый коврик) — кричала я маме и просила ее уйти. Для этой игры у меня не было других подружек, кроме Гали (Г. И. Левинсон, в 1992 году уехала в США).
В доме Артемьевых на Долгоруковской улице Людмила познакомилась с красивым, уже немолодым господином, с проседью в бородке и на висках. Князь Кудашев сделал сестре предложение, и она дала согласие. Мама потом говорила: «Я на коленях ее умоляла…» Люда не послушалась. Помню, как шили ей, почему-то дома, подвенечное платье. Князь обвенчался с Людмилой, увез ее в Петербург. Но вскоре сестра вернулась домой. Видимо, мама предвидела такой исход. О неудавшемся браке в семье не говорили.
Бутырская тюрьма стояла совсем близко от Тихвинского переулка, на Новослободской улице. Стояла твердо, тогда еще открыто, не спрятанная за жилыми домами. Тюрьма притягивала: была красива и страшна. Толстые кирпичные стены, круглые осадистые башни в венцах зубцов и белых узоров. Крепость! Бойницы, тяжелые чугунные ворота, гремящие засовами. Окна с решетками. Стража.
О тюрьмах я уже знала из рассказов мамы: в тюрьму сажали революционеров, они были за народ, которому жилось тяжело, и, значит, их сажали несправедливо.
Из бесед с мамой о революционерах я усвоила, что важнее народа ничего нет. Надо жить ради народа и для народа. Мне это было не очень понятно. Конечно, я жалела бедных, они просили милостыню, они были нищие, мне нравилось подавать им монетки, полученные от мамы или Груши. Мне представлялось, что и я такая, тоже нищая. И я написала стихотворение на тему бедных и богатых:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});