В лаборатории редактора - Лидия Чуковская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кругом снег лежит. По снегу Имтеургин ходит, в штанах из оленьих камусов, в оленьей рубахе, в оленьей шапке. Сторожит оленье стадо. Черные, пегие, белые олени копают снег копытами, щиплют мох. Большие рога над снегом качаются.
Имтеургин захотел сосчитать своих оленей. Он снял рукавицы и стал загибать пальцы. На одного оленя указал и загнул большой палец. Потом на второго указал и загнул другой палец. Все пальцы загнул. Но оленей в стаде было больше, чем пальцев у него на руках.
Имтеургин сел на снег, притянул к себе ногу в мохнатой обуви и пересчитал пальцы ног. Когда сосчитал пальцы на обеих ногах, он провел по снегу палкой и сказал: «Один человек». Но оленей было больше, чем пальцев на руках и на ногах у одного человека. Имтеургин опять сосчитал по пальцам рук и ног, опять провел палкой по снегу и сказал: «Два человека». Но и теперь еще не все олени были сосчитаны. Имтеургин провел палкой полосу, потом еще полосу, потом еще, потом короткую полосу, потом полосу поперек и сказал:
– Три человека, сверху один человек, еще полчеловека да еще лоб, два глаза и нос. Вот сколько у меня оленей[397].
Нельзя сказать, что чукча-оленевод Имтеургин на этой странице описан. Нет, он не описан, он живет на странице вместе со своими оленями. Дело, которым он занят, – подсчет оленей, самый способ счета больше говорят читателю об Имтеургине, о его внутреннем мире, о быте оленеводов, чем сказало бы самое подробное описание.
Олени один за другим <…> нехотя, с трудом стали разбрасывать копытами снег.
Имтеургин обошел стадо вокруг, поковырял палкой лед под снегом и сказал:
– Крепкий лед. Как вы себе ногти не сломаете?
Сказал и сам испугался. Худое слово – как острое копье, может на оленей беду навести. Имтеургин сел на землю и тоже начал копать снег.
Он разгребал снег руками и кричал:
– Я олень! Я вожак! Я снега не боюсь, обезножья-болезни не боюсь. Вот какой я олень!
Потом посмотрел на оленей и громко сказал:
– Олени мои льда не боятся. У них ногти железные, рога – медные, глаза – огненные. Обезножье-болезнь их боится, близко не подходит, далеко бежит. Вот! Яккаем!
Он вытащил из-за пояса длинный нож, поднял его над головой и закричал еще громче:
– Убью! Забодаю! Волка заколю, обезножье зарежу, чесотке брюхо распорю! Вот! Лучше уходите, моих оленей не трогайте!
Потом сказал тихо, про себя:
– Теперь я всех духов прогнал. <…>
Вдруг зеленый огонь быстро побежал по небу. Сделался рыжим, как старая медведица, потом опять зеленоватым. <…>
Когда последний огонь потух, на небо взобралась луна. Она осветила рога и копыта оленей.
– Хорошо, – сказал Имтеургин, вытащил изо рта трубку и спустил ее опять за ворот меховой рубахи. – Вот и брат солнца вышел, его боятся келе [духи], спрятались. А куда спрятались? Наверное, на землю скатились.
Он оглянулся, посмотрел в одну сторону, посмотрел в другую. Нет никого. Кругом снег лежит. Далеко кругом. Даже глаза не могут дойти до края. Луна в белый круг вошла.
– В рубаху оделась, – сказал Имтеургин[398].
Маршак всегда любил приводить замечательные слова Белинского: «Когда форма есть выражение содержания, она связана с ним так тесно, что отделить ее от содержания, значит уничтожить самое содержание; и наоборот: отделить содержание от формы, значит уничтожить форму»[399].
В приведенных отрывках форму никак не отделишь, не отдерешь от содержания. «Три человека, сверху один человек, еще полчеловека да еще лоб, два глаза и нос. Вот сколько у меня оленей» – так подсчитывает своих оленей Имтеургин. Этот счет – форма его мышления; она ярче всяких объяснений характеризует уровень сознания первобытного человека, так же как попытка Имтеургина криками испугать злых духов, которые могут погубить оленей. Форма кажется очень простой – и в самом деле, для восприятия она проста: придаточных предложений почти нет, каждое предложение состоит из трех-четырех слов, не более. Но простота эта отнюдь не элементарна; в ней заключено богатство жизненного материала; она, эта простая, простейшая форма, обладает завидной емкостью. Из четырех страниц детской повести можно больше узнать о религиозных представлениях чукчей, об их быте, об их поверьях, о климате тундры, чем из иного специального очерка. И не только получить сведения, но и ощутить холод, и увидеть зеленые сполохи на небе, и, главное, глубоко, всем сердцем заглянуть в духовный мир оленевода-охотника. Эта содержательность, емкость создавалась не только точнейшим отбором слов, но и их расстановкой – ритмом. Расслышав ритм в рассказе Тэки Одулока – ритм несколько однотонный, однообразный, – редактор не стремился нарушить его: он соответствовал однообразию северной природы, однотонности жизни северного человека, бедности и однообразию жизненных впечатлений.
Читатели знают Маршака – поэта, автора стихов для детей и стихов для взрослых; знают Маршака – поэта-переводчика, воссоздавшего на русском языке поэзию таких неповторимо-индивидуальных, таких непохожих друг на друга авторов, как Шекспир и Браунинг, Бернс и Киплинг, сумевшего передать и величавую простоту финского эпоса, и изысканную язвительность лирики Гейне. Улавливать и передавать «непохожесть», «единственность», «неповторимость» поэтической речи, заставить прозвучать по-русски голоса поэтов разных времен и разных народов: Ованеса Туманяна, Джанни Родари, Саломеи Нерис – не был бы в состоянии поэт С. Маршак, если бы он не был наделен редкостным чувством стиля. То же тончайшее чувство стиля вело его и в редакторской работе. Расслышав в повествовании Н. И. Спиридонова скупой, сдержанный стиль северной речи, редактор сумел утвердить находку, уберечь ее от стилизации, от всякой искусственной литературной примеси – и повествование пошло дальше, становясь все более лаконичным и действенным, приобретая в отдельных местах такую зримость, словно это рисунок, сделанный черным углем на белой стене.
…Кутувья отступил назад, поскользнулся и повалился на снег под копыта оленя.
– Отец, тяни! – закричал Кутувья.
Имтеургин крепко обмотал руку арканом и дернул со всей силы. Голова оленя повернулась набок, а ноги заскользили по снегу. Имтеургин присел на корточки, выставил вперед одну ногу и еще сильнее натянул аркан. Олень так и поехал к нему задом. А Кутувья уже вскочил, отбежал подальше и тоже натянул свой аркан. Олень теперь стоял на месте, как привязанный, и только раскидывал снег задними ногами. А Имтеургин с Кутувьей медленно подбирались к нему, собирая арканы. И вдруг Имтеургин метнул оленю в бок копье. Олень подскочил, забился и стал медленно валиться на землю. Он упал на бок, раной вверх, и задергал ногами[400].
Страницы книги, написанные в тесном содружестве с редактором, форма и ритм, найденные совместно, дали автору камертон для всей последующей, уже почти самостоятельной работы над повестью. Скупость, сдержанность, немногословие как нельзя лучше соответствовали скупости земли и неба, немногословию людей. И с развитием повести они приобретали новое качество. В трагических местах книги – в изображении голода, замерзания и, наконец, сдачи Имтеургина со всей семьей на милость главному врагу его, убийце сына, богачу Эрмечину – найденный тон зазвучал с глубиной и силой настоящей трагедии, трагедии целого племени. Чем более напряжено положение, тем меньше слов употребляет автор и тем тяжелее, весомее, драматичнее звучит каждое слово.
Вот Имтеургин, лишенный оленей, лишенный сына, после многих суток пустой охоты и голода, приходит в шатер Эрмечина. Случается это после длительной душевной борьбы, но душевная борьба передана лишь скупыми движениями, скупыми словами да приметами стужи, побеждающей человека.
Его одежда покрылась тяжелой коркой льда. Шапка, воротник и грудь меховой рубахи обросли колючим инеем. Иней все густел, тяжелел и расползался по одежде вверх и вниз белыми пятнами.
Рукавицы, меховые чулки и рубаха затвердели и царапали тело. <…>
По всей тундре бело – нигде ни шатра, ни дыма.
Земля будто уходит покатом вверх и там становится небом.
– Верно, замерзну, – подумал Имтеургин. – Верно, так и не найду людей. <…>
Но олени выбежали на истоптанный снег.
Имтеургин протер глаза, сорвал с ресниц и бровей льдинки и увидел дым. <…>
– Это Эрмечиновы шатры, – сказал Имтеургин своим оленям, – я к Эрмечину не заеду[401].
Но когда олени второй раз привезли его к тому же месту, он заехал. Не мог не заехать. И сдержанность в изображении этой страшной минуты, когда вольный человек, охотник, приходит в рабство к богачу, ненавистному убийце сына, наполняется под текстом новым глубоким смыслом. Те же короткие фразы, тот же лаконизм, что найден был в изображении охоты, а под ним – море горя и море насилия.