Киммерийская крепость - Вадим Давыдов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я знаю, – перебила его девушка. – Я знаю, Гур. Я ни с кем об этом не говорю. Я знаю, что нельзя. Но с тобой же – можно?
– Со мной можно обо всём говорить, дивушко, – кивнул Гурьев. – Обо всём совершенно. Даже о том, о чём вообще ни с кем говорить нельзя или невозможно.
– Я знаю, – повторила Даша. – Гур, а можно, я тебе свои стихи покажу?
– Обязательно можно, дивушко. Обязательно. Нужно.
Девушка, вздохнув, вынула из кармана кофточки и протянула ему сложенный вчетверо лист. Усилием воли уняв предательскую дрожь в пальцах, Гурьев развернул бумагу.
Смотреть и слышать. Видеть и молчать.Зависеть так, чтоб каждый мог обидеть, -и мелко подличать, не смея закричать.Терпеть, терпеть, не смея ненавидеть.
Ещё дышать. Надеяться спастисьи головой вертеть, покуда можно.А ночью, как овечий хвост, трястисьи разводить руками осторожно.
Брести в потёмках, нищим и слепым,не получать ответов на вопросы -и исчезать, истаивать, как дым,средь вечных сумерек и ледяных торосов, -
такие нам достались временав стране родной лесов, полей и рек!И в ужасе таращится лунана чудище по кличке человек.
Чудо, подумал он. Чудо. Диво дивное, чудо из чудес. Я снова нашёл алмаз, Рэйчел. Мне снова повезло. Снова. Боже мой, Рэйчел. Боже мой. Ну почему – я?!
– Это очень плохо, да? Я знаю, стихи не должны быть такими… политическими. Это, вообще-то, не настоящие стихи тогда получаются… Но всё равно – я же это чувствую, Гур. Значит, наверное, всё-таки… можно? Если чувствуешь. Это ведь тогда по-настоящему, правда? Мне кажется, что чувств вообще только два, на самом деле. Любовь и ненависть. А всё остальное – это просто их отражение. Отголоски, – девушка смотрела на Гурьева своими невозможными глазами, а ему хотелось обнять её, прижать к себе изо всех сил. Господи. Рэйчел. – И литература… То, что ты на уроках рассказываешь… Я не могу читать книги, в которых никто никого не любит. Или где женщину бьют, а потом живут себе дальше, как ни в чём не бывало. Или в которых пишут, что убивать врагов хорошо. Это правильно – убивать врагов, если они на тебя напали, только ведь в этом нет ничего хорошего. Как это может кому-то нравиться – убивать?! Это ужас, Гур. И где в конце все умирают, я тоже читать не могу. Потому что так не должно быть. Это неверно. Так нельзя. Потому что книга – это ведь не только бумага с буковками. Это – воспитание чувств. Чувства тоже нужно воспитывать. Как детей. Люди ведь воспитывают детей? И чувства тоже. А то вырастут такие чувства, как у Сталина, – и что мы все тогда будем делать? Гур? Что ты молчишь?!
Не глядя на неё – по-прежнему не глядя – Гурьев произнёс:
– На свете очень много сложных вещей, дивушко. Сложных вещей, которые хочется узнать и понять. Но есть и простые вещи, не зная и не понимая которых, не двинешься никуда. Это действительно очень простые вещи. Ты права. Любовь – и ненависть. Прежде всего, надо научиться любить. Родителей, которые подарили жизнь. Место, в котором родился. Дом, в котором вырос. Любить то, что создано тобой, во что вложен труд твоих рук и души. Нужно помочь подняться тому, кто упал. Нужно научиться уважать то, во что верили предки. Очень нужно любить хорошие стихи и умную прозу. И, конечно, не лгать. Вот и всё. И тогда того, кто покушается на то, что мы любим, мы сумеем – и отважимся – ненавидеть. Но лишь до тех пор, пока он силён и могуч. Падший враг тоже достоин жалости. И бояться этого слова не нужно. В языке наших прадедов любовь и жалость – синонимы. Вот так.
– Я знала, – Даша покачала головой. – Ты не мог другим оказаться. Просто не мог. Она тебя любит, Гур. Я знаю. И обязательно… дождётся. И я тоже тебя очень люблю. Очень-очень. Не так, как она, как Рэйчел… Но тоже люблю. Очень сильно. И я тебе верю.
– Пожалуйста, дивушко. Не говори никому. Даже папе. Нельзя такие стихи сейчас вслух произносить. Ещё не время.
– А когда?! Потом – будет поздно!
– И это правда.
– Понимаешь, Гур, стихи – это же как воздух. Они рвутся из тебя, как воздух, и ты не можешь их удержать. Нет сил. Это то, что чувствуешь сейчас. Прямо здесь, прямо сейчас. Понимаешь?
– Понимаю, – хрипло проговорил Гурьев. – Понимаю.
– Я… Гур.
– Можно, дивушко. Мандельштам говорил: ворованный воздух. Мы живём, под собою не чуя страны… Можно. Нужно. Я запомнил – каждое слово. Пока я жив, я помню. Я тебе говорил – я никогда ничего не забываю?
– Да. А… Мандельштам? Его тоже убили?
– Нет. Не убили. Он жив. Ты слышала такое слово – «шарашка»?
– Слышала. А это правда? Я слышала, что там людей прячут – только не всех.
– Всех, к сожалению, не выходит. И решить, кого спрятать, тоже очень, очень нелегко. Поверь.
– А зачем это всё, Гур?
– Так нужно, дивушко. Нельзя по-другому. Не получится по-другому. А там, внутри – они свободные. Понимаешь? Свобода – она всегда внутри. И её тоже нужно воспитать в себе. А то вместо свободы получится неизвестно что. А там – там можно говорить обо всём. Там можно работать. Для страны. На страну. Это – самое главное. А остальное – потом. Это снаружи их шарашками зовут. А внутри – это настоящие солнечные города. Так нужно, дивушко. Поверь.
– А ты там тоже был?
– Был. И ещё буду.
– Значит, ты скоро от нас уедешь.
– Не скоро. Я побуду ещё, – Гурьев улыбнулся.
– Но потом всё равно уедешь. Я понимаю. Ты же не можешь только с нами… Только со мной. Ты всем нужен. Всё равно жалко. А Мандельштам? Он тоже там? В солнечном городе?
– Да.
– Правда?
– Правда. Он очень растерян… многие сейчас растеряны. Многие не понимают, что происходит, потому что слишком много всего происходит – и очень быстро. Это кого угодно с толку может сбить.
– А ты? Ты – не растерян? Ты – знаешь, что происходит?
– Я знаю. И ты узнаешь. И Мандельштам тоже. Все узнают – и все поймут. В меру своего разумения. Но всего не узнает и не поймёт никто. Никогда. Так уж это устроено, Даша. Не сейчас – позже, но и это – тоже станет понятно. И Мандельштаму.
– И теперь он больше не пишет. Да? А то, что он раньше написал, не печатают.
– Далеко не всё, что заслуживает быть напечатанным, печатают. И наоборот. Так было, так есть, так будет. Везде и всегда. Просто где-то у людей есть шанс быть услышанным, а где-то – нет. А нужно, чтобы был у всех, кому есть, что сказать. И когда-нибудь так обязательно будет. И я тебе обещаю, дивушко, – мы до этого дня непременно доживём, – Гурьев поднял на неё глаза. – И ты, и я.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});