Великое неизвестное - Сергей Цветков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда-то он был красив и носил прозвище Принц Флоризель [110] — этим именем он подписывал свои письма к актрисе Мэри Робинсон, исполнявшей роль Пер-диты. Принц начал свою молодость с изобретения новой пряжки на башмаках: она имела один дюйм в длину, пять в ширину, закрывала почти весь подъем и доставала до полу с обеих сторон. Изобретение имело бешеный успех среди придворных. Однако щеголять изяществом во дворце, где король проводил время, мурлыкая под нос Генделя и проверяя конторские книги, а королева вышивала на пяльцах и нюхала табак, — занятие неблагодарное. Поэтому разгул, в который вскоре ударился принц, был бы извинителен и для человека с менее пылким темпераментом, чем у него. А кровь у принца Уэльского буквально кипела в жилах. Он сделался завсегдатаем всех злачных мест Лондона. Молодость канула в бешеной игре, умопомрачительных попойках, неистовом обжорстве и беззастенчивом распутстве. Он был идолом золотой молодежи; только на сюртуки наследник тратил 10 000 фунтов в год. Он ввел в моду синие фраки с полированными стальными пуговицами, размером с яйцо. Общество мгновенно облачилось в них. Принц, не довольствуясь одной только славой, сумел извлечь из своего нового изобретения и некоторые практические выгоды. Надо сказать, что сам он застегивал фрак только при холоде, другие же в его присутствии должны были быть застегнутыми всегда. Однажды лорд Ярмут сел играть с ним и все проигрывал, пока не догадался, что его пуговицы, как семь зеркал, отражают его карты. Он тотчас расстегнул фрак, а на гневный взгляд раздосадованного его догадливостью принца простодушно ответил: «Здесь слишком жарко, ваше высочество».
Похождения принца Уэльского стали фактом внутренней политики Англии: помимо ежегодных выплат 120 000 фунтов стерлингов на его содержание, парламент был вынужден погасить два его неоплатных долга — в 160 000 и 650 000 фунтов. Впрочем, народ все прощал ему — ведь принц был большой демократ: он не только давился в толпе вместе с остальными зрителями на боксерских матчах, но и сам любил, скинув сюртук, схватиться на кулачки с каким-нибудь лодочником.
С годами принц Уэльский обрюзг, его мучила одышка и головокружения. Но он продолжал вести прежний образ жизни и гасил приступы дурноты стаканом коньяка. Увы, он старел, вместе с ним старели и делались скучны его собутыльники, и потому Браммел попал ему на глаза как нельзя более кстати. «Со своей лимфатической и застывшей красотой Ганноверского дома, — пишет один из биографов Браммела, — которую он старался одушевить нарядной одеждой, оживить огненной игрой алмазов, имея душу столь же золотушную, как и тело, но храня, однако, природную грацию, эту последнюю добродетель придворных, будущий король признал в Браммеле часть самого себя, ту часть, которая оставалась доброй и светлой».
Браммела представили принцу на знаменитой Виндзорской террасе, в присутствии самого взыскательного светского общества. Здесь он и выказал все, что почитал принц: цветущую юность наряду с уверенностью опытного человека; самое тонкое и смелое сочетание дерзости и почтительности; гениальное умение одеваться и замечательную находчивость и остроумие в ответах. С этого момента он занял очень высокое положение в мнении общества, которое затем не покидал уже никогда. Вся аристократия салонов устремилась к нему, чтобы восторгаться им и подражать ему.
Ill
Пока это было только везение — Браммел «родился с серебряной ложкой во рту»; как говорят англичане. Но у него была и своя звезда, которая решает нащу жизнь за нас.
Байрон сказал о портрете Наполеона в императорской мантии: «Кажется, он родился в ней». То же можно сказать и про знаменитый голубой фрак Браммела, им изобретенный.
В моде можно быть оригинальным, как некий лорд, носивший фрак с одной фалдой с невозмутимостью человека, на чьем сюртуке их было две; можно быть эксцентричным, как золотая молодежь Парижа 1795 года, почтившая конец террора красной нитью на открытой шее и волосами, связанными в пучок на затылке; можно быть глупцом, как член Конвента Жавог, который разгуливал по улицам нагишом в надежде, что такой костюм наиболее соответствует идеалу античности. Ко времени Браммела денди решились носить потертое платье (другие пределы были уже пройдены): прежде чем надеть фрак, они протирали его с помощью отточенного стекла, пока он не становился своего рода кружевом или облаком. Работа была очень тонкая и требовала немало времени.
Браммел одним своим появлением опроверг все их усилия и одновременно вывел денди из положения lazzaroni [111] гостиных, сделав дендизм синонимом хорошего вкуса. Его подход к костюму родился в точке пересечения оригинальности, которая не выходит за пределы здравого смысла, и эксцентричности, протестующей против него. Сам Браммел придавал искусству туалета совсем не то значение, которое можно было бы ему приписать. Его портные, Дэвидсон и Мейер, которых многие хотели представить отцами его славы, вовсе не занимали в его жизни много места. Браммела отталкивала сама мысль, что портные могут играть какую бы то ни было роль в его славе, как Наполеон не терпел притязаний маршалов на славу его побед. Он более полагался на тонкое очарование благородной и изысканной непринужденности, которой обладал от природы. Только в первый момент своего появления в обществе, когда Чарльз Фокс вводил на коврах лондонских салонов красные каблуки, Браммелу пришлось заботиться о форме. Однажды он появился на рауте в перчатках, облегавших его руки как мокрая кисея, так что были видны очертания ногтей. Эти перчатки повергли в благоговейный трепет присутствующих. Но в глазах самого Браммела они имели цену лишь тем, что были изготовлены четырьмя художниками: тремя специалистами по кисти руки и одним — по большому пальцу. Впоследствии, не упраздняя изысканности вкуса своей юности, он упростил покрой и погасил краски своей одежды. Он мог потратить несколько часов на туалет, но, одевшись, забывал о нем, и в этом еще раз сказывалось отличие человека со вкусом от заурядного щеголя.
Он вступил на престол законодателя мод и вкуса так же уверенно, как Наполеон на свой. Все содействовало его необычайной власти, и никто ей не противился. Браммел имел скорее почитателей, чем соперников среди наиболее выдающихся политических деятелей, знати и творческой элиты. Женщины способствовали его славе, разнося ее по всем салонам от Лондона до Петербурга, но Браммел не сделался распутником. Он царствовал, как султан без гарема. Тщеславие душило в нем все другие страсти. У Браммела не было ни головокружения, ни вскруженных им голов — это удваивало его власть над женщинами, так как любая из них, примеривая наряды или прикалывая цветок, думала о его суждении, а не о той радости, которую доставит этим своему возлюбленному. Одна герцогиня на балу чуть не во всеуслышание внушала своей дочери, чтобы та тщательно следила за своими жестами и словами, если случится, что Браммел удостоит ее разговором.
В первую пору он еще ходил на балы, но позднее счел это чересчур обыденным для себя. Явившись на несколько минут в начале бала, он пробегал его взглядом, высказывал свое суждение и исчезал, олицетворяя знаменитый принцип дендизма: «Оставайтесь в свете, пока вы не произвели впечатление, лишь только оно достигнуто, удалитесь».
Все ступени прижизненной славы были пройдены им очень быстро. В двадцать лет Браммел-человек исчез — вместо него появился Браммел-легенда, Браммел-символ. Личина стала лицом.
IVДендизм несовместим с военным мундиром, даже гусарским. Браммел покидал строй во время занятий, не повиновался приказам полковника, который, впрочем, находился под его обаянием и не был с ним суров: за три года Браммел сделался капитаном. Но когда полк было решено перевести в Манчестер, Браммел подал в отставку. Он сказал принцу Уэльскому, что не хочет оставлять его; на самом же деле он не хотел оставлять Лондон: денди в Манчестере, городе фабрик, так же неуместен, как Наполеон в роли правителя на острове Эльба.
Браммел поселился в Лондоне на Честерфилд-стрит, 4, напротив дома Джорджа Сэлвина — одного из светил моды, которого он затмил. Его доходы не были на уровне его положения, но роскошь Браммела была скорее обдуманна, чем блестяща. Он оставлял ослепляющую пышность другим, сам же никогда не нарушал великую аксиому туалета: «Чтобы быть хорошо одетым, не надо носить одежду, бросающуюся в глаза». Но во всем, что касалось интерьера, экипажа, стола, он не терпел экономии. У него были отличные выездные лошади, великолепный повар и домашняя обстановка в духе аристократического салона. Браммел давал восхитительные обеды, на которых общество было подобрано не менее обдуманно, чем вина. Подобно своим современникам, он любил пить до опьянения, ибо дендизм спасал от скуки только наполовину. Но и пьяный он оставался элегантен и остроумен. Впрочем, понятия о пьянстве тогда сильно отличались от нынешних. Пили все — от денди до министров. Генерал Пишегрю выпивал за обедом двенадцать бутылок шампанского — если в этот день не заключал пари на большее количество или не хотел удивить кого-либо из гостей. Премьер-министр Уильям Питт отправлялся в парламент, предварительно распив дома бутылку портвейна, а из парламента шел в ресторан Белами, чтобы утолить жажду еще двумя-тремя бутылками. Выражение «пить как Питт и денди» стало пословицей.