Собрание сочинений в четырех томах. Том 4 - Герман Гессе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дезиньори кивнул и продолжал:
— Расскажу тебе сперва то немногое, что ты должен знать, чтобы получить какое-то представление о моем положении. Итак, прежде всего семья, это высшая власть в жизни молодого человека, признает он эту власть или нет. Я ладил с ней, пока был вольнослушателем ваших элитных школ. В течение года я был хорошо устроен у вас, на каникулах меня обласкивали и баловали дома, я был единственный сын. К матери я был привязан нежной, даже страстной любовью, и только разлука с ней причиняла мне боль при каждом отъезде. С отцом я был в более прохладных, но дружеских отношениях, по крайней мере все те годы детства и отрочества, что я провел у вас; он был старым почитателем Касталии и гордился тем, что я воспитываюсь в элитных школах и посвящен в такие высокие материи, как игра в бисер. Эти каникулы дома были часто действительно радужны и праздничны, семья и я видели друг друга только как бы в праздничных одеждах. Иногда, уезжая на каникулы, я жалел вас, остававшихся, которые понятия не имели о таком счастье. Незачем много говорить о том времени, ты же знал меня лучше, чем кто-либо другой. Я был почти касталийцем, немного, может быть, жизнерадостнее, грубее и поверхностнее, но полон счастливого задора, воодушевления, восторженности. Это было самое счастливое время моей жизни, чего я, однако, тогда не подозревал, ибо в те вальдцельские годы связывал счастье и расцвет жизни с той порою, когда вернусь из ваших школ домой и благодаря своему приобретенному у вас превосходству завоюю тамошний мир. Вместо этого для меня после нашего с тобой расставания началась распря, которая длится поныне, борьба, из которой победителем я не вышел. Ибо родина, куда я вернулся, состояла на сей раз уже не только из моего родного дома и отнюдь не ждала возможности обнять меня и признать мою вальдцельскую изысканность, да и в родном доме вскоре пошли разочарования, сложности и размолвки. Заметил я это не сразу, я был защищен своей наивной доверчивостью, своей ребяческой верой в себя и свое счастье, защищен я был также заимствованной у вас моралью Ордена, привычкой к медитации. Но каким разочарованием и отрезвлением оказалось высшее училище, где я хотел изучать политические дисциплины! Нравы студентов, уровень их общего образования и их развлечений, фигуры многих преподавателей — как отличались они от того, к чему я привык у вас! Помнишь, как я когда-то оборонял наш мир от вашего, расхваливая чистую, наивную жизнь. Если это заслуживало наказания, друг мой, то я тяжко за это наказан. Может быть, она где-нибудь и существовала, эта наивная, невинная, естественная жизнь, эта детскость и неукрощенная самобытность простоты, у крестьян, ремесленников или еще где-либо, но мне не удалось увидеть ее воочию, а уж приобщиться к ней и подавно. Ты помнишь также, не правда ли, как критиковал я в своих речах заносчивость и напыщенность касталийцев, этой чванной и изнеженной касты с ее кастовым духом и элитным высокомерием. Ну, так своими дурными манерами, своим скудным образованием, своим грубым, шумным юмором, своей глупо-хитрой сосредоточенностью на практических, эгоистических целях миряне гордились не меньше, в своей узколобой естественности они мнили себя бесценными и угодными богу избранниками нисколько не меньше, чем самый жеманный вальдцельский ученик-отличник. Они высмеивали меня или похлопывали по плечу, а у иных все чужое, все касталийское во мне вызывало ту откровенную, ту ничем не прикрытую ненависть, которую все низкое питает ко всему благородному и которую я решил принять как знак отличия.
Дезиньори сделал краткую паузу и бросил взгляд на Кнехта, опасаясь, что утомляет того. Глаза его встретились со взглядом друга и нашли в нем выражение глубокого внимания и дружеского расположения, обрадовавшее и успокоившее Плинио. Он увидел, что тот был целиком поглощен его исповедью и слушал его не так, как слушают какую-нибудь болтовню или даже интересную историю, а с той самозабвенной сосредоточенностью, с какой погружаются в медитацию, и при этом с чистой, сердечной доброжелательностью, выражение которой во взгляде Кнехта тронуло его, таким показалось оно ему сердечным и чуть ли не детским, и он как-то оторопел, увидев это выражение на лице того же человека, чьим многообразным трудом, чьей мудростью, чьим авторитетом на высоком посту восхищался весь этот день. Он с облегчением продолжал:
— Не знаю, прошла ли моя жизнь напрасно, была ли она чистым недоразумением или в ней есть некий смысл. Если есть, то. наверно, тот, что какой-то определенный, конкретный человек нашего времени вдруг самым отчетливым и мучительным образом понял и увидел, насколько далеко ушла Касталия от своей страны, или, пожалуй, наоборот — насколько чужда и неверна стала наша страна своей благороднейшей провинции и ее духу, как велика в нашей стране пропасть между телом и душой, между идеалом и действительностью, как мало знают они друг о друге и хотят знать. Если были у меня в жизни задачи и идеал, то состояли они в том, чтобы сделать из моей персоны синтез обоих принципов, чтобы я стал между ними посредником, переводчиком и миротворцем. Я пытался сделать это и потерпел провал. А поскольку рассказать тебе всю свою жизнь я не могу, да и тебе всего не понять, представлю тебе только одну из ситуаций, характерных для моего провала. Когда я стал студентом высшего училища, главная трудность заключалась не в том, чтобы справиться с насмешками и нападками, которым я подвергался как касталиец и пай-мальчик. Те немногие из моих новых товарищей, что смотрели на мое учение в элитных школах как на особую привилегию, доставляли мне даже больше хлопот и приводили меня в большее смущение. Нет, трудно и, может быть, невозможно было продолжать жить по-касталийски в мирской обстановке. Сначала я этого не замечал, я держался усвоенных у вас правил, и долгое время казалось, что они пригодны и здесь, что они придают мне силу и защищают меня, сохраняют мне бодрость и душевное здоровье, укрепляют меня в моем намерении одиноко и самостоятельно прожить свои студенческие годы, насколько это возможно, по-касталийски, удовлетворяя лишь свою жажду знаний и отвергая такое учение, у которого нет другой цели, кроме как поскорее и поосновательнее натаскать студента для какой-нибудь насущной профессии и убить в нем всякое представление о свободе и универсальности. Но защитное средство, которое дала мне Касталия, оказалось опасным и сомнительным, ведь блюсти свой душевный покой и сохранять медитативное спокойствие духа я хотел не смиренно, не по-отшельнически, я же хотел завоевать мир, понять его, заставить и его понять меня, хотел принять его и по возможности обновить и улучшить, я же хотел соединить и помирить в своей персоне Касталию и «мир». Когда я после какого-нибудь разочарования, спора, волнения уходил в медитацию, сначала это всегда бывало благом, разрядкой, передышкой, возвратом к добрым, дружественным силам. Но со временем я заметил, что это погружение в себя, эта тренировка души как раз и изолируют меня, как раз и делают таким неприятно-чужим для окружающих, как раз и лишают меня способности понять их по-настоящему. По-настоящему понять их, мирян, смогу я, увидел я, лишь тогда, когда снова стану таким, как они, когда у меня не будет перед ними никаких преимуществ, в том числе и этого прибежища медитации. Возможно, конечно, что я приукрашиваю этот процесс, изображая его так. Возможно, даже вероятно, что без товарищей по выучке и взглядам, без контроля со стороны учителей, без охранительной и благотворной атмосферы Вальдцеля я просто-напросто постепенно потерял дисциплину, стал ленив, невнимателен и пошел по проторенной дорожке, а потом, в минуты угрызений совести, оправдывал это тем, что проторенная дорожка — это, мол, один из атрибутов этого мира и, идя по ней, я приближаюсь к пониманию своего окружения. Перед тобой мне не нужно ничего приукрашивать, но не стану отрицать или скрывать, что я не давал себе поблажек, нет, я не жалел сил и боролся даже тогда, когда ошибался. Для меня это было дело серьезное. Но, была ли моя попытка осмысленно приспособиться к мирской жизни плодом моей фантазии или нет, дело пошло естественным ходом, «мир» был сильнее, чем я, и он медленно подавил меня и поглотил; все вышло совершенно так, словно жизнь поймала меня на слове и целиком уподобила тому миру, правильность, наивность, силу и бытийное превосходство которого я так восхвалял в наших вальдцельских диспутах и защищал от твоей логики. Ты это помнишь.
А теперь я должен напомнить тебе кое-что другое, что ты, наверно, давно забыл, поскольку это не имело для тебя никакого значения. Для меня же это имело очень большое значение, для меня это было важно, важно и страшно. Мои студенческие годы кончились, я приспособился, был побежден, но отнюдь не полностью, нет, в душе я все еще считал себя ровней вам и думал, что приспосабливался и прилаживался больше благодаря своей житейской мудрости и по собственной воле, чем под напором извне. Я все еще не отказывался от привычек и потребностей юных лет, в частности от игры в бисер, в чем было, по-видимому, мало смысла, ведь без постоянного упражнения и постоянных встреч с равноценными и особенно более сильными партнерами научиться нельзя ничему, заменить их Игра в одиночестве может разве что так, как может монолог заменить настоящий, невыдуманный разговор. Не зная, стало быть, как в действительности обстоит дело со мной, с моим мастерством Игры, с моим образованием, с моим ученьем в школе элиты, я все-таки старался спасти эти ценности или хоть что-то из них, и когда я кому-нибудь из моих тогдашних друзей, пытавшихся рассуждать об игре в бисер, но понятия не имевших об ее духе, набрасывал какую-нибудь схему партии или анализировал какую-нибудь позицию, этим круглым невеждам казалось, наверно, что я колдую. На третьем или четвертом году моего студенчества я принял участие в одном из вальдцельских курсов Игры; увидеть вновь эти места, городок, нашу старую школу, деревню игроков было для меня грустной радостью, а тебя не было там, ты тогда занимался не то в Монтепорте, не то в Кейпергейме и слыл старательным чудаком. Мой курс Игры был всего-навсего каникулярным курсом для нас, бедных мирян и дилетантов, тем не менее он стоил мне большого труда, и я был горд, когда в конце получил обычную «тройку», ту удовлетворительную оценку в свидетельстве, которая только и требуется для разрешения посетить такие каникулярные курсы еще раз.