Беременная вдова - Мартин Эмис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он остался стоять, пропустив ее вперед. Чтобы можно было наблюдать за тем, как она уходит: две женщины, соединенные в талии.
* * *Цветы — Лили не обладала большими познаниями о многих, зато обладала большими познаниями о некоторых. И по ее словам, стало заметно, что в Италии наступила осень — когда в тени расцвели цикламены. Лишенный откровенности примулы (своей троюродной сестры), цикламен прятал свою рану в лиловых складках. Садовая мудрость — в лице Эудженио — настаивала на том, что цикламены нравятся диким свиньям из-за горечи корней. Запах цветов был прохладен — ледяной аромат. Пахли они всеми временами года, но их временем была осень.
— Лето уходит, — сказала Лили. — В воздухе это чувствуется.
Да. Остатки осени. Спокойствие сентября.
Они пошли дальше.
Лили стала собираться. Набросав все в форме заметок, она взялась за первую редакцию. Она складывала майки, складывала майки…
— Придумал, — сказал он.
— Что придумал?
— Тимми — ни с теми ни с другими. Граф — кругом неправ. А Йорку место на Майорке.
— А Кит — лыком шит, — сказала она (в чем, показалось ему, не было характерности). — Его любой перехитрит.
— Ага. Тебя послушать, Лили, так ты единственный нормальный человек. Нашего возраста. Адриано чокнутый, что вполне можно понять, а все остальные религиозные. Или не атеисты. Для тебя это приравнивается к чокнутым.
— Уиттэкер не чокнутый.
Больше она не сказала ничего… Сборы, подумал Кит, — это Лилин вид искусства. По сути, это единственный вид искусства, который она не осуждала в душе. Ее законченный чемодан был законченной головоломкой; ту же точность она придала корзинке для пикников; даже ее пляжная сумка напоминала японский сад. Такова она была по натуре.
— Пришла осень, Лили. Пора возвращаться к каким-то реальным людям.
— Кто они?
— Обычные люди. — Да. Обычные люди, вроде Кенрика, и Риты, и Дилькаш, и Пэнси. Обычные люди, вроде Вайолет. — Нормальные.
— А ты почему перестал быть нормальным? Твои новые штучки. Переодевание, игры.
— Но, Лили, понятие нормальности меняется. Скоро все это действительно станет нормальным. В будущем, Лили, — сказал он (на самом деле он повторял слова Глории), — секс будет игрой. Игрой поверхностей и ощущений. Короче. Лето кончилось. Дело кончилось.
— И что, прочел ты его наконец?
— Что?
— Английский роман. Над Харди ты не особенно засиделся. Хотя, конечно, та шлюха в «Джуде» тебе понравилась.
— Арабелла. «Всего лишь самка».
— А за Розамонду Винси я тебя никогда не прощу, — сказала она (возобновляя их обсуждение ее любимого романа — «Миддлмарч»). — Там есть такая милая Доротелла, а ты вожделеешь эту жадную сучку Розамонду Винси. Которая сломала жизнь Лидгейту. Шлюхи и злодеи. Вот и все, что тебе нынче нравится, — шлюхи и злодеи.
— Ну да, Харди — это не по мне. Я преклоняюсь перед его поэзией. Но проза его — это не по мне.
Нет, проза Томаса Харди — где присутствовали Тесс, Батшеба — была не по нему. Киту порой казалось, что в английском романе, по крайней мере на протяжении его первых двух-трех столетий, задавался лишь один вопрос. Падет ли она? Падет ли она, эта женщина? О чем они будут писать, размышлял он, когда все женщины падут? Что ж, появятся новые способы падения…
— Не по мне он. Нет — вперед, к Лоуренсу. Нет. Д.-Г. Л. — это я понимаю.
— Но тебя всегда так и крутит, когда ты его читаешь.
— Верно. — Он приподнялся. — Вот он — да, чокнутый, но при этом он гений. А значит, очень беспокойный. Когда у Лоуренса ебутся — это скорее похоже на драку. Не важно. Этот Харди — так себе, не фонтан.
— «Женщины в разнузданном сексе», — сказала она.
— Это не пойдет. «Разнузданный секс среди стогов». Вот это пойдет.
— Что нам делать с Адриано?
— С Мальчиком с пальчик?
— Нет. Не с графом. С крысой. — Она подняла лист толстой белой бумаги. — Адриано, которого нарисовала Бухжопа.
Он почувствовал, что встревожился. Кит давно не называл Адриано Мальчиком с пальчик, да и Лили не называла Глорию Бухжопой. Их двоенаречие, как и все прочее, старело.
— Дай посмотреть в последний раз, — сказал он. — Между прочим, в своих поздних вещах он становится настоящим противником пипки.
— Противником женщин?
— Ага, но кроме того — противником пипки. — И приверженцем задницы. — Меллорс называет пипку Конни ее кралечкой. А после перестает быть нормальным.
— Это больно.
— Ты с Гордоном это попробовала, вот и было больно. Но у Гордона, Лили, большой член, как и у всех ребят. Со мной было бы не больно. О'кей. Забудь. Только почему ты не можешь засунуть его в рот целиком?
— Господи, я же тебе говорила.
— А. Тошнотный рефлекс. — На самом деле это был термин Глории. «Вот задача, стоящая сегодня перед женщинами всей планеты, — говорила она. — Стать выше тошнотного рефлекса». — Тебе, Лили, просто надо сделаться хозяйкой своего тошнотного рефлекса, и мы…
— А мне какая от этого польза?
— Не в том дело, какая…
— Ой, да заткнись ты, свинья. Раньше ты говорил, что надеешься быть нормальным в постели. Говорил, это как быть душевно здоровым. Душевное здоровье — это значит быть нормальным.
— Верно — раньше я так говорил. — Он действительно раньше так говорил. В конце концов, Фрейд писал, что сексуальные странности — «приватные религии». — Как хочешь, Лили. Потом, если тебе не нравится, то и мне не нравится.
— Ну так вот, мне не нравится.
— Прекрасно… Наверное, можно это просто выкинуть. Рисовать она определенно умеет.
— Бухжопа? Странно, правда? Сначала была вся такая леди. А теперь ходит в своем фиговом листке из секс-шопа.
— М-м. Дело в Йорке. Он тщеславен, когда речь идет о ней.
— Ну да, он, похоже, целый сундук этих обтягивающих черных платьев привез. И юбки с разрезом, и атласные блузки, в которых сиськи подняты к самому подбородку. Причем она ведь и выглядит соответственно.
Еще одно из качеств Глории: теперь, когда ты на нее смотрел, то всегда размышлял, что творится по ту сторону ее одежды. Лили сказала:
— У моей матери для таких, которые так одеваются, есть свое название. Официантка в коктейль-баре.
— Иди сюда, полежи тут немножко, — сказал он. — Возьми тот саронг. И блузку вон там, на стуле. (Ее глаза закатились к небу.) И вон ту шляпу, — добавил он.
Когда все было кончено, он произнес обычный приговор: подлежащее, сказуемое, дополнение. А она ничего не ответила. Ее глаза двинулись к окну — наполовину забаррикадированному туманом и землей в желтом свете низкого солнца.
— Это Мальчик с пальчик так Шехерезаде говорит, — сказала Лили.
— Опять любовь? Не может быть. Ведь Тимми приехал.
— Он серьезен, как никогда. Прекратил свои цветистости. Ей кажется, Адриано собирается объявить о своих чувствах.
— Граф? — спросил Кит безразлично. — Ты точно не крысу имеешь в виду? Да, Лили, а что, если бы крыса объявила о своих чувствах? В смысле, к тебе. Пришлось бы тебе сказать «да». Иначе ты бы ранила ее чувства.
— Очень смешно. Свинья ты. Она переживает. Переживает, как бы Адриано не совершил какой-нибудь безрассудный поступок.
Оставшись в одиночестве, он стал разглядывать рисунок Глории — крысу Адриано. Двух мнений быть не могло. Рука следовала за глазом с необъяснимым умением: слабый насос груди, цилиндрический каркас хвоста. Вот она, эта крыса; однако следовало заметить, что Глория упустила ее этость. У Глории Адриано выглядел куда более достойным — выглядел куда менее недостойным, — нежели та штука в витрине зоомагазина. У Глории Адриано получил повышение в цепи бытия. У Глории крыса была собакой.
Тем плотским днем, во время одной из передышек (Глория переодевалась), Кит полистал ее блокнот для зарисовок: Санта-Мария, по величию не уступающая Святому Петру, деревенские улочки очищены от происшествий и мусора; Лили с надежно угнездившейся в ней красотой, Адриано с лицом Марка Антония, но с обманчиво полноразмерным торсом, Шехерезада без лифчика, не стыдящаяся своих «благородных» грудей, и сам Кит, на скорую руку оснащенный — под Кенрика — старательно выписанными глазами и губами.
Что это было — великодушие или сентиментальность? Или, возможно, даже что-то религиозное — отпущение, обещавшее вознесение? Как бы то ни было, Киту казалось, что эта приукрашенность чужда искусству. Тогда он думал, что искусство должно быть правдивым, а потому непрощающим. И все-таки рука следовала за глазом с необъяснимым умением. Именно такой она была в спальне: феноменальная согласованность руки и глаза. Как бы Глория нарисовала Глорию? — задумался он. Глядясь в зеркало от пола до потолка, обнаженная, с карандашом и блокнотом, как бы она решила это изобразить? Внешность, разумеется, была бы подогнана под стандартную. А лицо было бы честным, нескрытным.