Час волка на берегу Лаврентий Палыча - Игорь Боровиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сережей, Гиви и Андрюшей Воробьевым…
… Глиняное, вязкое картофельное поле, деревянные ящики, разбросанные клубни. Совсем не осенняя зеленая трава на пригорке рядом с перепаханной чернотой земли. По пикниковски живописная группа столь молодых ребят в резиновых сапогах, ватниках, нечистых трикотажных штанах. Нам надо нагибаться, запускать в эту слякотную серую грязь руки, выбирать из неё картошку, грузить её в вёдра. И так не хочется со всем этим возиться! Мы сидим и обсуждаем Андрюшу
Воробьева, который сегодня утром взял, да публично признался открытым текстом, что занимается онанизмом. Как, вдруг, именно в моей голове вспыхивает идея: Так, ведь его за это надо судить!
Судить за онанизм? А почему бы и нет? Ведь мы можем устроить суд демократический, с присяжными заседателями, с вердиктом, прокурором, адвокатом и полным правом подсудимого на защиту.
… И бегут неуклюже пешеходы по лужам, а вода по асфальту рекой,
– льется на меня с верхнего балкона, и я чувствую, как, вдруг, рушится под этой лавиной мой печковский мирок с перепаханным картофельным полем под низким осенним небом.
"Не могут короли жениться по любви!" – несется вслед первому потоку. Я сижу на балконе над океаном в белом обшарпанном кресле перед бутылкой Гордон джина и черным экраном тропической ночи, пытаюсь представить себе, что печковский подвал осени тысяча девятьсот шестьдесят третьего года был когда-то так же реален, как и страдания некого короля, которые с унитазным шумом обрушиваются вот сейчас на меня сверху с балкона иркутского авиамеханика Лёхи, справляющего вопреки строжайшим запретам, свой день рождения.
А в печковском подвале готовится суд. Благо подсудимый добровольно отдаёт себя в руки правосудия, заявив, что использует этот процесс, как трибуну, и докажет мировой общественности всю правоту своих действий. Весь день, с самого утра, вместо того, чтобы пахать на опостылевшем картофельном поле, мы обсуждаем подробности, договариваемся, спорим, делим ответственности. Лёха Пирогов, прежде чем попасть к нам, филологам, проучился два года на юрфаке. Он больше других знаком с тонкостями юриспруденции и объясняет в деталях каким образом надлежит всё организовать. Тут же заявляет о своем возмущении деятельностью подсудимого, требует предоставить ему право быть прокурором, изобличить порок и сурово его покарать.
Толя Мордвинов не скрывает своей человеческой симпатии к подсудимому и, переполненный состраданием, заявляет о готовности взять на себя трудную роль адвоката. Лишенный всяческих эмоций, кроме зарождающейся любви к девочке Мире, будущей жене, Юра Кравцов соглашается стать судебно-медицинским экспертом.
Я, как инициатор всего этого действа, сам когда-то грешивший и ушедший от греха, становлюсь судьей. Напяливаю на себя мантию из двух связанных между собой грязно коричневых одеял и судейский колпак, созданный из черного пластикового капюшона какого-то плаща.
Все в импровизации, озарены, гениальны, хоть и трезвы, ибо денег уже ни у кого не осталось, а колхоз нам не платит, считая почему-то, что мы не работаем.
До начала процесса подсудимый изолирован в дощатом деревенском сортире. Его охраняют вохры: длиннущий Кузьмин и чуть менее длинный
Хохлов. Оба они вооружены деревянными автоматами, одолженными у деревенской детворы и, печатая шаг, сменяются поочередно у двери сортира, ревностно заглядывая в щели с тем, чтобы не допустить противозаконные, как они свято по-вохровски верят, действия подсудимого, направленные на занятия онанизмом…
После краткого допроса подсудимого, где были выяснены его имя, отчество, фамилия и пол, слово передаётся судебно медицинскому эксперту. Эксперт, Юрий Кравцов, кладёт руку на тощую брошюру под заголовком "Выращивание телят под коровами кормилицами" и торжественно произносит: "Клянусь говорить правду и только правду!"
А после этого бесстрастным тоном сообщает, что судебно-медицинской экспертизой установлено: подсудимый активно занимается онанизмом с десяти лет, то есть с одна тысяча девятьсот пятьдесят пятого года.
Его деятельность заметно усилилась в 1956 году во время суэцкого кризиса, в 1961 году, во время Караибского кризиса и в 1962 году, во время разрыва с СССР китайских раскольников.
– Таким образом, можно ли предположить, что подсудимый своей деятельностью льет воду на мельницу китайских раскольников? – сурово спрашивает прокурор.
– Простите, я хотел бы уточнить, – поднимает руку Сережа Сапгир, старшина присяжных заседателей, – ВОДУ ли льёт подсудимый на мельницу китайских раскольников?
Чуть позже адвокат камня на камне не оставит от всех этих инсинуаций. Да, – скажет он, – действительно подсудимый резко усилил свою деятельность во время Суэцкого кризиса пятьдесят шестого года.
И что же? Кризис счастливо разрешился, не перейдя в пожар мировой войны! Да, действительно, подсудимый активизировал свою деятельность во время Караибского кризиса шестьдесят первого года. И что же? Этот кризис тоже разрешился благополучно, а мировая война снова не разразилась! Всё это позволяет мне с полным правом заявить, что подсудимый своей деятельностью боролся за мир и срывал гнусные происки поджигателей войны! А сейчас я твердо верю, что интриги китайских раскольников обречены на провал, ибо подсудимый опять резко активизировал свою деятельность, свою благородную деятельность в защиту мира на Земле!…
… Я смотрю прямо перед собой на луч прожектора береговой охраны, гуляющий в тропической черноте, и вижу грязные обшарпанные стены планеты Печково, дощатые нары, на которых в абсолютно серьезном молчании лежат четыре десятка зрителей, вижу их лохматые головы и сияющие восторгом глаза. Вдруг хлопает дверь и входит наш преподаватель: высокий, усталый, совершенно нам не знакомый. Его только что прислали, мы его совершенно не знаем и, естественно, побаиваемся. А именно в этот самый момент я что-то дотошно выясняю у судебно-медицинского эксперта, разнимаю, стуча кулаком, прокурора и адвоката, сцепившихся в острой словесной перепалке. Слова застревают у меня в горле, я бормочу нечто невразумительное, а он робко садится на нары рядом с Гиви Сейфутдиновым и шепотом спрашивает: За что его судят?
– Да за онанизм, – ответил тот простым будничным тоном. Наш преподаватель откидывается на спину и начинает хохотать. У всех мгновенно поднимается настроение, и процесс продолжается. Облаченный властью, я вызываю мадам Алису, свидетельницу обвинения от лица оскорбленных женщин. Мадам Алиса, собравшая и навесившая на себя все имеющиеся в наличие у девчонок побрякушки, раскачивая тонкой талией и крутыми бедрами осени шестьдесят третьего года, подходит к столу, клянется говорить правду и начинает с возмущением давать убийственные показания:
– Вы посмотрите на моих девочек! – восклицает она в ярости, – чем они плохи? Вот – Леночка, Черная пантера, – указывает Алиса на покрасневшую до ушей волоокую галичанку Лену Коробейко. – А, вот,
Раечка, Цветок на панели! Чем они его не устраивали? Подсудимый регулярно посещал моё заведение, но вел себя очень странно. Доставал какую-то банку и уходил с ней в угол. Где она, эта банка?
– Вот, – отвечает кто-то, и как по волшебству, на моём судейском столе появляется ржавая консервная банка из-под кильки в томате.
– Вот она! – торжествующе произносит мадам Алиса и продолжает:
Берет, значит, эту мерзкую банку, уходит в угол и там презирает моих девочек, совершая какие-то непотребные действа, которые до глубины души оскорбляют их нравственность. Я требую его сурово наказать, требую кастрировать его по всей строгости закона! А, впрочем, – вдруг, неожиданно смягчается её тон, – если суд сочтет возможным, мы готовы взять его на поруки, попробуем перевоспитать толстунчика!
Может он еще не до конца потерян для общества!
… Алиса здесь больше не живёт… Туманным, быстро темнеющим октябрем 76 года я приелетаю в Ленинград из Херсона с делегацией судостроителей Португалии. Нас селят в Асторию, программа, как всегда, расписана по минутам: разговоры, переговоры, показы, визиты, профсоюзная пьянка. А вслед за ними – бессонница, желтые фонари в промозглой питерской ночи, желтая тоска в номере под крышей. Освещенный фасад мариинского дворца напротив окна, море черного мокрого асфальта, чугунный силуэт царя-всадника… Утром ленинградские профсоюзы выделяют нам огромную Чайку, мы все туда влезаем и едем с местным экскурсоводом по городу. Дама-экскурсовод сидит на переднем сиденье рядом с водителем, я в середине на откидном, а сбоку и сзади – делегаты.
Мелкий моросящий дождь, серый прячущийся город. Въезжаем на площадь Искусств; впереди памятник Пушкину, за ним – чугунные решетки и мокрое великолепие Михайловского дворца. Слева – гостиница
Европейская, справа, перед Театром Оперетты – бывший алисин дом на капремонте. Я бросаю на него взгляд и ощущаю нечто вроде удара током: здание окружает дощатый забор, а на нём огромный плакат: