К долинам, покоем объятым - Михаил Горбунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Всего четыре месяца, — журчит голос Стимсона, — а вы продиктуете свои условия императору Хирохито. Вы возьмете Японию за горло.
Это «вы» разрослось тогда до огромной величины, и он с почти остановившимся сердцем понял, ч т о сделает великим тридцать третьего президента Америки. С того дня вся его воля была сосредоточена на Левиафане, и одному богу известно, чего ему стоило прийти к сегодняшнему дню, подавить неожиданно возникшую оппозицию ученых, которые должны были понять наконец, что крушение Германии отнюдь не отрицает дальнейшего многократного усиления американского могущества — есть и будет, кому его продемонстрировать… Один этот Сциллард со своим пресловутым меморандумом.
Президент представил себе строгое породистое лицо любимца самого Эйнштейна, венгерского эмигранта, чем-то напоминающее лицо Рузвельта, и холодно про себя рассмеялся над ними обоими: переданный покойному президенту — через его жену Элеонору, «первую леди мира» — меморандум, утверждавший, что взрыв бомбы приведет к атомному соперничеству, так и остался нераспечатанным на столе Рузвельта — тот предпочел умереть… Но кажется лишь для того, чтобы возложить бремя ответственности на своего преемника.
Да что Сциллард. Дрогнул сам Оппенгеймер. Этот почти шекспировский вопрос — бомбить или не бомбить — прошел множество Сцилл и Харибд, в конце концов хорошо, когда есть такие парни — Стимсон, Гровс, Арнольд и еще Бирнс, доказавший, хотя бы в истории со Сциллардом, которого он взял на себя и «погасил», что достоин портфеля государственного секретаря, и ставший им. Потом спешно образованный Временный комитет, который возглавил Стимсон и который должен был поставить последнюю точку, а меж тем сразу же подпавший под борьбу самых противоречивых мнений… Глупцы, завязшие в тине сиюминутных проблем, не видящие перспективы, от которой захватывает дух. И там, в комитете, всю погоду сделал личный представитель президента молодчина Бирнс, это по его «а» комитет сказал «б»: бомбить.
К счастью, как обещали Гровс, Арнольд, Стимсон, с самым незначительным отклонением от момента «ноль», вызванным непогодой, грянул взрыв «толстяка» в Аламогордо…
Он так ждал его, он делал все, чтобы оттянуть конференцию, пока не взорвется бомба, чтобы и говорить в Потсдаме с высоты тридцатитрехметровой стальной башни, могшей стать эмблемой Невадской пустыни, но пришлось пойти на компромисс, и всю жизнь он будет помнить, как уже в Потсдаме в покои к нему ворвался Стимсон, потрясая какими-то бумагами — это оказалась доставленная спецсвязью докладная записка генерала Гровса своему министру. «Почему не мне лично?» — с некоторой долей ревности подумал президент, но понял, что это всего лишь субординация, и приник к строкам довольно обширного послания. Его поразили подробности, которые приводил Гровс — и о вспышке, в несколько раз превзошедшей яркость солнца, и об огненном шаре, принявшем грибообразную форму, и об образовании кратера, и об испарившейся самой стальной башне…
Он немного позабавил его, этот верзила Гровс, исхитрившийся сказать и о себе, как бы в третьем лице, в приведенных впечатлениях генерала Фарелла, находившегося в блиндаже пункта управления, — о том, что особенно напряженные два часа перед испытанием генерал Гровс находился с Оппенгеймером, прогуливаясь рядом с ним и успокаивая перенапряженные нервы ученого — каждый раз, когда Оппенгеймер был готов выйти из себя по поводу какой-либо неполадки, Гровс уводил его в сторону и, гуляя с ним под дождем, убеждал, что все будет в порядке.
«Впечатлительность» бригадного генерала заставила его живописать, президент так ясно представлял себе: стоит, вцепившись в стойку, высокий, тонкий, неимоверно напряженный Оппенгеймер и вслед за выкриком диктора «Взрыв!» все вокруг заливает светом ослепительная вспышка, и землю потрясает глухой рев, и что-то молитвенно шепчет Оппенгеймер…
Описать красоту сцены взрыва, заключал Фарелл, под силу великим поэтам, которые, увы, не видели ничего подобного.
Сам Гровс был построже, и из его записки две фразы — в начале и в конце — легли в сознание президента резкими зарубками: «Успех испытания превзошел самые оптимистические прогнозы» и «…Только проверка бомбы в боевых условиях может решить успех войны с Японией».
Черчилль в Потсдаме был в курсе всего происходившего, знал о Левиафане, исключая, может быть, невинную шутку с названием бомбы, данным ей в честь неумеренно располневшего премьера Великобритании и друга Америки. Он тоже ждал взрыва, и вокруг бомбы накрутилось, переплелось сонмище политических страстей, и колоссальная, нестерпимой магниевой белизны вспышка высветила не только на десятки миль в окружности каменистую пустыню, но и самые тайные дипломатические закоулки, и Трумэн вдруг почувствовал, как когда-то, неодолимое томление власти — и над Сталиным с его бычьей логикой переустройства мира, и над Черчиллем с его тоской по лопнувшей идее захвата Балкан, которую тот вынашивал много лет, и над императором Хирохито, предпринимающим судорожные попытки к спасению.
Сквозь сшибку роившихся в его мозгу проблем с щекочущей настойчивостью пробивалась, вызывая странную боязнь, мысль о России, готовой, как было обусловлено еще в Ялте, к войне и сосредоточившей за Хинганом, в Приморье мощную группировку войск для удара по предсердью Японии… Теперь он не хотел этого, хотя и не мог высказаться открыто, Россия, в случае своей победы, как бы снимала с него ореол величия, и он снова с досадой вспомнил о Рузвельте, который со своей излишней приверженностью к миру в сущности предал в Ялте национальные интересы Америки, не только пойдя на поводу у русских с их требованиями демократизации Европы, но и заранее отдав им Южный Сахалин и Курильские острова! Но что можно было требовать от больного, усталого человека, потерявшего за слишком затянувшееся президентство всякую физическую и умственную энергию.
И кое-кто не перестает тыкать в лицо ему, Трумэну, его капитанскими погонами, его солдатской столовой, его галантерейным магазином, открытым по возвращении из Арденн. Невозможно, обидно вообразить, но даже тем, что только машинальное отпадение из-за смерти Рузвельта от внезапного кровоизлияния в мозг приставки в слове «вице-президент» открыло ему путь наверх, как было когда-то с другим Рузвельтом, представлявшим ветвь одной фамилии, — Теодором, дядей Тэдом, как его именовали в домашнем кругу Рузвельтов. Ведь и он пришел на смену Мак-Кинли из-за его гибели от руки анархиста.
До сих пор ходит легенда, что когда тяжело раненный Мак-Кинли неожиданно пошел на поправку, разрушая перспективы, открывшиеся перед «вице», бедняга Тедди бежал в горы, чтобы терзаться в одиночестве, и там, стоя на вершине Адирондак, он вдруг увидел, как расступились облака и потоки солнечного света хлынули на него, на несколько мгновений перед ним открылась бескрайняя панорама лесистых гор и искрящейся под солнцем воды. И — о чудо! — к нему бежал лесник с желтым листком телеграммы. Инстинктивно Тедди понял, какую весть принес ему этот человек… Да, Рузвельту сообщали о смерти Мак-Кинли.
Ничего не скажешь, забавная историйка, но из нее вырос в конце концов настоящий парень, при котором к Америке отошли Куба и Панамский канал. Его «большая дубинка» делала свое дело. Дядюшка приобретал, продолжатель фамилии отдавал. Он крепко «наследил» в Ялте, эти его «следы» протянулись в Потсдам, и их нелегко было затирать. Но, черт возьми, недаром же он, Трумэн, «погонщик мулов из Миссури», — он знал, что такая кличка укоренилась за ним с недавних пор, — а погонщику нужен хороший кнут, и теперь он есть у него, никто ему теперь не нужен, чтобы сокрушить империю — то, что должен сделать он, он сделает сам. Оставался лишь Черчилль, высокомерный, хитрый Черчилль, которого уже информировал Стимсон.
Они встретились сразу же. Черчилль, тряся руку Трумэну и глядя на него, облепленными дряблыми складками глазами, говорил:
— Вы больше не имеете права колебаться. Посмотрите на руины Берлина, русские пролили здесь реки своей крови, но это может сделать одна ваша бомба. Вы избавите человечество от войны. — Тут он льстил, Трумэн хорошо понимал это, но через словесную шелуху все же пробилась одна прошедшая у него ознобом по спине фраза: — Таким образом мы добьемся капитуляции Японии прежде, чем Россия откроет действия на Дальнем Востоке.
Эта фраза неожиданно вызвала в памяти президента хранящийся в сейфе Пентагона план вторжения в Японию обычным, традиционным способом. Трумэн помнил его наизусть: два последовательных десанта — первого ноября на самый южный из японских островов Кюсю, в марте следующего года — на Хонсю с захватом Токио. Авианосцы поддерживают силы вторжения, двадцать четыре корабля непрерывно обстреливают вражеский берег. Более двухсот эсминцев, около двухсот конвойных кораблей прикрывают десант. В первой волне шесть пехотных дивизий, затем еще две. Четыре дивизии в резерве. В сражение идут без малого восемьсот тысяч солдат… Неизбежны потери… Действуют двенадцать судов-лазаретов, госпитали на Марианских островах, на Окинаве…