Современный детектив ГДР - Вернер Штайнберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Работа в цеху перемежалась с напряженной учебой. Вместе с другими учениками — и седыми, и лысыми — я сидел на старой школьной скамье. Даже вечерами, после работы, ревностный воспитатель Шефер не оставлял меня без внимания: совал учебники, посылал Грюневальда или других опытных токарей, чтобы те подзанялись со мной. Они спрашивали меня, объясняли, читали мне чуть ли но целые лекции, вдалбливая токарные премудрости в мою башку, хотя она этому противилась. Ни дать ни взять — производственное совещание в исправительно-трудовом учреждении! Ни словечка о преступлениях, о наказаниях. Едва я отделывался от моих наставников, как появлялся Шефер, совал мне в карман свежую газету, клал на стол книгу и какую-нибудь брошюрку. На следующий день он непременно осведомлялся, что я прочитал. Время между подъемом и отбоем было настолько уплотнено работой, учебой, чтением, что я замертво валился в постель. Вот чего добился младший лейтенант Шефер. Он держал меня в постоянном беспокойстве, и что поразительно: я стал при этом спокойнее и сам удивлялся, как быстро пролетают дни. Только от кошмарных снов никто меня не мог избавить. Они являлись каждую ночь.
Однажды вечером я сидел на табуретке и разглядывал стены. Некоторые читали. Грюневальд и еще трое, сгрудившись, рассказывали анекдоты и всякую похабщину, как я уловил по обрывкам разговора. «Дирижировал» там долговязый парень, осужденный на шесть лет за сексуальные извращения. Многие сидели обособленно, как и я, уставившись в одну точку, и грезили о чем-нибудь несбыточном: о жизни там, на воле, о своей семье, о прогулке но лесу, о водке и вине, о катании на лыжах, о домашнем обеде на столе с белой скатертью…
Сколько же времени я в этих стенах? Еще нет и трех месяцев. Если учесть предварительное заключение, то позади полгода, а впереди четырнадцать с половиной лет… Лучше не думать об этом!
Ко мне подсел Эмиль Кульман, тот самый отравитель, которого высмеял Грюневальд во время первого разговора со мной. Задумчиво, почти торжественно он положил на колено прямоугольный кусок белого картона и вынул из кармана огрызок карандаша. Потом долго созерцал картонку. Из любопытства я посмотрел на нее, по не увидел там ничего, кроме длинных рядов черточек, как бы связанных в пучки.
— Еще один день, — сказал он и перечеркнул горизонтальной черточкой четыре вертикальных. — Прежде я увязывал недели, — пояснил он. — А что толку от недель, месяцев и лет, когда у меня пожизненное!
— Ты свихнешься на этой арифметике.
Он внимательно посмотрел на меня сквозь толстые линзы очков и деловито заметил:
— Нет, я поставил крест на своей жизни, так что мне это больше не грозит. Вот те, что никак не могут смириться, что день и ночь до смертной тоски только и думают о свободе, вот тем туго приходится. Сделать тебе такой календарь?
Я наотрез отказался. Он сочувственно поглядел мне в лицо.
— Понимаю, тебя еще слишком многое связывает с той жизнью. Тяжело тебе будет. И прежде всего потому, что ты человек, который не может без друзей. Верных. Хочешь, дам совет? Не вздумай заводить их здесь. А то погоришь запросто.
— Откуда тебе известно, что я думаю?
— Г-м, откуда? С тех пор как я разменял одну человеческую жизнь на годы каторги, я только и узнал ей настоящую цену… И вот смотрю на людей, размышляю. О себе не люблю думать, потому как всякий раз вспоминаю брата, которого отравил. Хотел вместо него получить наследство, каких-то жалких пять гектаров земли. До чего же человек бывает глуп. Понял, да поздно, теперь толку мало.
— Еще одного календарщика завербовал?
Я поднял голову. Перед нами стоял человек лет пятидесяти, звали его Эдуард. По фамилии тут редко к кому обращались. Узнав, ее вскоре забывали. Только воспитатель да надзиратель напоминали нам о ней.
— Вальтер не созрел еще до календаря, — возразил Эмиль.
— Понятно, — сказал Эдуард.
Мне говорили, что он крестьянин. Поджег свой сарай и хлев, чтобы получить страховку. А огонь не пощадил и дом, где. мирным сном спала жена.
— Одиннадцать лет я стряхнул, — продолжал он, — осталось еще четыре. Теперь считать легче. Вот только как подумаю, что придется возвращаться в свою деревню, жуть берет. Да ладно, прокуратура как-нибудь уладит. Переберусь в другое место и начну жить сызнова.
— У Грюневальда такие же планы, — сказал я.
— Ты вот что, парень: будь-ка поосторожнее с этим Грюневальдом.
— Почему?
— Он любого заложит и перезаложит, если ему от этого выгода будет. Но Шефер его уже раскусил… Так что пиши календарь. Через двенадцать годков…
— Нет!
— Чего же? День — штришок. Четыре вертикальных, один поперечный — пяток дней. Здешние счетоводы перевели срок на дни, говорят — так нагляднее. Значит, пять лет — тысяча восемьсот двадцать пять дней; десять лет — три тысячи шестьсот пятьдесят; пятнадцать лет — пять тысяч четыреста семьдесят пять. С ума сойти, если примерить такие длиннющие цифры к человеческой жизни, а поглядеть с другой стороны — вроде чепуха; пять лет укладываются на листке блокнота, любители календарить срок делают это очень наглядно. Скажем, неделя — пучок, пучки ставят рядышком. Некоторые недели переползают границу месяца, но в двенадцати месяцах все равно пятьдесят две недели. Это год. А год — один ряд. Франц — который за грабеж с убийством — уже начертил шестнадцать рядов и продолжает. Ему сейчас только сорок один год, у него пожизненное, но он надеется, что когда-нибудь да помилуют. Как видишь, тоже цель, хотя и подальше, чем твоя с пятнадцатью годами.
Может, и в самом деле начать календарь, вдруг удастся выдумать какую-нибудь совершенно новую систему летосчисления? Разве что от скуки, но теперь я почти не скучал, день пролетал куда быстрее, чем в одиночке. И я мог оценить это со знанием дела, так как тем временем подковался теоретически: в одной из брошюрок о местах заключения я вычитал, как жилось заключенным в крепостях, казематах, тюрьмах, лагерях и на каторге при разных общественных формациях. Чудовищные, невыносимые для человека условия придумывали люди. И бесчеловечнее всего они действовали в прошлом (и действуют теперь) там, где у власти какая-нибудь клика, которая нуждается в таких заведениях, чтобы сажать туда своих политических противников.
— Ну так как? — спросил Эдуард.
— Надо подумать, — уклончиво ответил я.
— Подумай, подумай, время у тебя есть. — Он поплелся прочь.
— Ему хорошо, — сказал Эмиль, — самое большее через четыре года выйдет на волю. Откроют ворота и — свободен. Интересно, как это бывает?
Я удивленно посмотрел на него. Ведь он только что говорил, что жизнь для него кончена. Неужели и он еще питал какую-то надежду? Рассчитывал на снисхождение общества? Но загубленного человека не вернешь; тому, кто его загубил, не может быть снисхождения. И мне тоже. А ведь я невиновен! Тем не менее, если здраво рассудить, мне придется привыкать к неизбежному, потому что выхода нет, иначе не миновать безумия. Всю ночь я ворочался, мучаясь этой мыслью, а слева, и справа, и надо мной, и у изголовья, и у ног храпели, кашляли и разговаривали во сне. Меня удивляло, почему все эти люди здесь могут так спокойно спать. Не потому ли, что они считали себя виновными и хотели исправиться?
Все следующее утро я чувствовал затылком взгляды, которые то и дело бросал на меня младший лейтенант Шефер. Чего ему надо? Он наблюдал за мной, будто догадывался, что я опять провел в мучительных раздумьях бессонную ночь.
В полдень я потребовал у него объяснений. Хотел даже съязвить, но не получилось.
— Ошибаетесь, критиковать вас не собирался, — ответил Шефер и задумчиво посмотрел на меня. — Вам пришло письмо. Ни одна инструкция не обязывает меня отдать его вам, поскольку оно не от ваших родственников, но нет и инструкции, которая запрещала бы вручить его адресату.
Я поглядел на конверт. Голубой, узкая красно-фиолетовая каемка. Почерк знакомый. Маленькие, энергичные буквы. От Улы! Дрожащими пальцами я вскрыл конверт. Буквы плясали перед глазами. На секунду я зажмурился. Когда поднял веки, буквы встали на место.
«Вальтер!» — начиналось письмо. Просто — Вальтер. Никакого слова впереди, ни после. Она, наверно, долго не решалась обратиться ко мне вообще по имени! И хотя «Вальтер» было больше, чем я смел ожидать, это сухое слово поразило меня в сердце.
Читать дальше или нет? Да и что она могла мне написать? Любопытство взяло верх, и я прочел:
«Честно скажу: я должна была тебя возненавидеть с той минуты, когда узнала о страшной беде. Но не смогла, находила тысячи причин, чтобы оправдать тебя. Даже когда на суде тебя изобличали доказательствами, я продолжала цепляться за твое «нет». Ни одного дня не теряла надежды, что обязательно представится случай и ты докажешь, что невиновен. Все считали, что ты не признаешься из трусости. А для меня это «нет» было спасительной соломинкой. Теперь-то вижу, что вела себя подло: отца убили, а я еще сомневаюсь в приговоре. Ты лжешь из трусости, теперь я в этом уверена. До чего же ты бессовестный, как ты мог через Фрица передать мне привет да еще пожелать, чтобы я в его объятиях была счастлива. На твоей совести не только мой отец, но и моя жизнь, хоть я и не умерла. Ты растоптал мою веру в добро. Мне стыдно за то, что я тебе признаюсь в этом. По правде, я должна тебя еще больше ненавидеть. Остается только презирать тебя как труса. Если кто-нибудь сможет проявить к тебе человеческое чувство, лучше признайся в своей вине. По крайней мере у меня будет спокойнее на душе».