Отец шатунов. Жизнь Юрия Мамлеева до гроба и после - Эдуард Лукоянов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так, Катя Корнилова, «подпольная царевна московских кружков, женщина лет двадцати семи с мягкими золотистыми волосами и лицом смелым и нежным», – это, несомненно, Лариса «Лорик» Пятницкая, журналистка и диссидентка, которая, по словам Мамлеева, была «вдохновительницей и аккумулятором всех тех идей, включая эзотерические, которые, как шаровая молния, проходили по Южинскому»[326]. Совершенно очевидно, кто скрывается под именем Венички Дорофеева, «автора прославленного мистического романа про алкоголиков», который «потерял единственную рукопись своей второй книги». Можно также с известной долей уверенности сказать, что прототипом эпизодического персонажа Сергея Потанина стал Игорь Холин. Об этом свидетельствуют намеки на то, что он участвовал в Великой Отечественной войне, а также описание его творческого метода:
Его поэзия <…> была оригинальна и доступна: в ней изображалась повседневная жизнь, но так, что она превращалась в гротеск, в сюрреализм. Точнее, сама жизнь была сюрреализмом, а не стихи. Стихи только с точностью часового механизма отмечали это – просто, экономно и выразительно. Такую поэзию, однако (ее окрестили «помойной» в официальной прессе), трудно было опубликовать: хотя она, как всякое искусство, скорее выводила из помойки, чем вводила в нее[327].
Куда сложнее идентифицировать, например, Глебушку Луканова, «пьяницу, который рисовал фантастические картины, напоминающие древние сказки». Под это расплывчатое определение подходят как минимум два художника-нонкоформиста: Александр Харитонов (я лично склоняюсь к этой версии) и Владимир Пятницкий, известный широкому читателю как соавтор «Веселых ребят» Псевдо-Хармса. Вполне возможно, что в одном персонаже Мамлеев изобразил обоих, и вполне возможно, что никого из них.
Другими героями «Московского гамбита» стали поэты Леонид Губанов и Валентин Провоторов, Елена Джемаль, мистик Владимир Степанов и многие другие звезды московского андеграунда. Однако Мамлеев вводит в повествование и тех, кто не оставил никакого следа даже в южинском микрокосме. Один из них, некто Константин Пучков – прототип Виктора Пахомова, бездомного эстета без паспорта и определенного рода занятий.
Сам же Мамлеев явлен сразу в нескольких персонажах, самый выпуклый из которых – Валя Муромцев, прячущий рукописи (весьма симптоматично, что Юрий Витальевич отрицал свою тождественность этому герою, тем самым вынуждая еще более в ней увериться). Вот как он описывается: «Валя Муромцев, который писал рассказы о покойниках и гробах, был полненький, в некотором смысле жизнерадостный, обладал завидным здоровьем и мог выпить за один присест пол-литра водки»[328].
В другом месте Мамлеев подтверждает читательскую догадку, прибегая к самопародии, чтобы тут же стать собственным адвокатом в лице Олега Сабурова:
Он прибавил, чуть передразнивая манеру Муромцева:
– Вчера с мусенькой поймали черного кота. Все сделали как полагается: время, луна и прочее. Стали его стричь, а он так заорал, замяукал, а мы с мусенькой сели на диван и стали расшифровывать. Он орет, а мы расшифровываем и расшифровываем… И такое расшифровали, что волосы встанут дыбом.
Ларион хохотнул, заключив:
– Вот в этом и весь Муромцев.
Олег вдруг разозлился:
– Извините, но вовсе не весь. Ты берешь только негативную сторону, карикатуришь ее и создаешь не реальное лицо, а его черную тень. Это остроумно, зло, но далеко от сути…[329]
При поверхностном прочтении подобные сцены могут показаться небольшой литературной игрой, своего рода пасхальным яйцом. Но эта игра необходима Мамлееву, чтобы четко маркировать авторскую принадлежность, скажем, такого наблюдения:
Мое творчество – вне политики. Это – свободное, незавербованное, независимое искусство. Такой и была всегда настоящая великая литература. Но многие говорят, что на Западе, а больше всего в Америке, тоже господствует политика и коммерция, особенно последняя. Но если это так, то… политики у меня нет, а коммерческий подход к искусству не лучше, он попросту снимает вопрос об искусстве вообще. Чтобы стать преуспевающим писателем, автор должен превратиться тогда в полуидиота, чтобы штамповать свои «произведения». Это целая ментальная операция: и я еще не готов к ней[330].
И, что важнее, вкладывая в уста персонажа ударную речь о том, что художники должны целовать руки властям, которые их запрещают, Мамлеев ясно дает понять: это его искренняя позиция, и ее следует особенно выделить среди других бурных потоков мыслей разной степени «безумности».
Однако «Московский гамбит», напоминающий хитроустроенный квазифилософский трактат, ценен не только и не столько подобными озарениями. Подлинная художественная красота этой вещи заключается в том, что Мамлеев на этот раз пишет не роман о людях, пытающихся познать непознаваемое: он с помощью своего произведения конструирует это самое непознаваемое.
Читатель знает, что «Гамбит» содержит тайну и что эта тайна действительно существует, а не мерцает в бытии на правах симулякра, или, выражаясь языком теории кино, макгаффина. Москва 1960-х действительно была, в ней действительно жили люди, описанные в этом романе, и эти люди искали знание, которым могли овладеть лишь немногие избранные. «Бывают сказки поглубже и пострашней жизни, особенно если они выражают кое-что существующее, но скрытое»[331], – ни с того ни с сего и будто бы мимоходом замечает Валя Муромцев явно по этому поводу.
Потому вновь и вновь повторяющиеся в «Московском гамбите» эпитеты «неконформный», «подпольный» становятся синонимами слов «хороший», «заслуживающий внимания», как в «России Вечной» их же синонимами станут слова «наш», «русский». Мир «Гамбита» – это мир виртуального государства, проводящего политику радикальной изоляции от мира внешнего, враждебного и (в первую очередь) вульгарного, приземленного, конформистского.
Выше я уже говорил, что читатель «Московского гамбита» оказывается в позиции милиционера, который изучает непонятную рукопись, подозрительно напоминающую шифровку для отправки на Запад. Но из этой позиции есть выход или, скорее, решительный ход, словно на шахматной доске. Заключается он в том, чтобы войти в эту реальность, пусть ее и невозможно познать, и заявить: «Я здесь свой, а по ту сторону – чужие».
В этом и заключается подлинный сюжет романа, действие которого разворачивается внутри читателя. Поэтому он и остался непонятым не только на условном «Западе», но и в нашей с вами России. Но именно поэтому «Московский гамбит» всегда будет самым очаровательным антишедевром нашего великого антиклассика[332].
Вот такие интеллектуальные завихрения порой рождаются в голове, желающей оправдать