Вокзал Виктория - Анна Берсенева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И вот вчера вдруг приезжает какое-то начальство, – сказала Серафима. – Я не очень разбираюсь, из Наркомата просвещения или из райкома партии, может быть. Ах, да какая разница, откуда! Начальство, и все. Велят всем прийти в актовый зал, и начинается что-то ужасное. Какой-то поток безумия. Я сначала подумала, это все заранее готовили, но нет, я бы все-таки знала. Все спонтанно, но так вдохновенно, как по нотам. То есть да, я понимаю, может быть или вдохновенно, или по нотам, но было вот именно это вместе.
– Кофе, – напомнила Полина.
Она сняла кофейник с подставки, перелила из него кофе в две маленькие чашечки с тонким узором из бледных роз. Мейсенских чашек, сервизов и фигурок в московских магазинах после войны появилось такое множество, что глаза разбегались. Полина любила фарфор и просто не могла что-нибудь не купить.
– Благодарю.
Серафима и поблагодарила машинально, и так же машинально отпила из чашки. Ее равнодушие выглядело удивительным: кофе у Полины был настоящий, такого в магазинах не продавали, она купила его у бармена в «Метрополе» – как здесь это называли, из-под прилавка.
– Так что же ваш директор? – напомнила она.
– Директор молчал. Слушал весь этот бред. Про вражеское гнездо в научной библиотеке. Борьба с космополитами и все прочее, что сейчас везде твердят, ну, вы знаете.
– Ничего не знаю, – пожала плечами Полина. – Я газет не читаю. У меня даже радио нет. А что такое везде твердят про космополитов? Здесь их кто-нибудь живьем вообще видел когда-нибудь? – иронически добавила она.
В голове у нее мелькнули обрывки лицейских сведений о космополитизме – о Сократе, Пелопоннесской войне и Иммануиле Канте. Вряд ли борьба с ними могла всерьез беспокоить москвичей.
– Да, вы отличаетесь от всех, – сказала Серафима. – Я не понимаю, кто вы, но я и не вправе этим интересоваться. А космополиты это просто эвфемизм. На самом деле они взялись бороться с евреями. Как это отвратительно, боже мой! После такой войны, после всего…
Полина вздрогнула. Таблички «евреям вход воспрещен» на дверях берлинских ресторанов вспомнились ей так ясно, словно аккуратные буквы проступили перед нею на стене комнаты, как на пиру Валтасара.
– Собак еще разрешают выгуливать? – усмехнулась она.
– При чем здесь собаки?
Серафима посмотрела с недоумением. Слезы еще не высохли у нее на щеках, а одна слеза дрожала на волнистых волосах и блестела, как бриллиант. Да, именно как чистой воды камень; Полина никогда не видела таких слез.
– В Берлине не разрешали, – объяснила она. – Евреям, среди прочего, запрещалось выгуливать собак.
– Но почему? – удивленно спросила Серафима. – Почему именно выгуливать собак?
– Я думаю, для нагнетания абсурда. Абсурд деморализует и лишает возможности сопротивляться. Ладно, что толку об этом рассуждать? Аналогия и без того очевидна.
На этот раз Серафима посмотрела на Полину почти с опаской. Видимо, не часто встречались ей люди, которые вот так прямо говорили об аналогии между гитлеровским Берлином и нынешней Москвой. Да и кто вообще мог здесь что-либо знать о жизни в Берлине? Берлин, Париж, Лондон – на другой планете, это Полина еще до войны поняла, и в этом смысле москвичи ничем не отличались от жителей Вятки, из которой она только что вернулась по очередной прихоти своей бурной судьбы.
– А почему вас так тронуло увольнение вашего директора? – спросила Полина.
Ей стало жаль эту неотмирную женщину. Пусть поговорит о чем-нибудь безобидном. О своем романе, например.
Но по тому, как мгновенно потемнели ее глаза, стали похожи на пропасти, узкие и бездонные, Полина поняла, что напомнила, наоборот, о самом болезненном.
– Это было так отвратительно, что даже я… – Серафима вздрогнула. – Поверьте, я много видела, как унижают людей, мы все это видели и давно уже поняли, что не в наших силах что-либо с этим поделать. Но даже когда ночью забирали Степана Тимофеевича – он в этой комнате жил, вам Таисья уже рассказала, наверное, – даже тогда это выглядело просто зловеще, страшно в своей механичности, будничности. А то, что творилось вчера… У всех глаза горели, когда они говорили о Якове Ароновиче невообразимые мерзости. Он слушал, слушал, лицо у него стало белое, и вдруг он говорит: Павел Николаевич, что же ты плетешь? Это заместитель его, Павел Николаевич, – пояснила Серафима. – Мы же, говорит, с тобой вместе воевали, ты же со мной в Москву с фронта приезжал сына моего хоронить, Женьку моего, над могилой его со мной стоял – и ты говоришь, что я за чужими спинами в войну отсиживался?.. А я его Женю знала, чудесный был мальчик, он на фронт буквально сбежал, хотя у него близорукость была ужасная и в армию его не взяли, а он в ополчение, в сорок первом, и сразу же погиб под Волоколамском… – Она допила кофе залпом, не различая вкуса, как воду. – Все замолчали, когда Яков Аронович это сказал, мертвая стала тишина. А Павел Николаевич знаете, что ему ответил? Не-у-бе-ди-тель-но! Неубедительно, говорит, вы оправдываетесь, гражданин Браверман. Я никогда не привыкну, что люди на такое способны, – помолчав, чуть слышно произнесла она.
Лицо у Серафимы стало такое же бледное, каким было, наверное, у ее директора во время собрания. Но Полина думала уже о другом…
– Это правда, что об этом сейчас везде твердят? – спросила она. – Вот это все – что евреи враги и прочее?
– Да. В Москве просто вакханалия. Здесь же учебные заведения и учреждения культуры, – с прелестной своей тихой серьезностью пояснила Серафима. – Конечно, евреев работает много. И вот такой ужас… Вы как-то помрачнели, – заметила она. И догадалась: – Беспокоитесь о ком-то близком?
– Да, – помедлив, ответила Полина. Глупо было опасаться этой Серафимы, она и не опасалась. Да и надоело, что не с кем словом перемолвиться, не с Тайкой же. – У меня… ну, скажем, возникли близкие отношения с одним человеком. Он врач, и он как раз еврей. Живет в Вятке, я с ним там и познакомилась. Это долгая история, сейчас не к месту. Главное состоит в том, что я позвала его в Москву. Мне казалось, это глупо, что он хоронит себя в глуши, он хирург от бога и человек очень незаурядный. А здесь, оказывается, вот что…
– Сейчас, наоборот, из Москвы люди в глушь уезжают, – сказала Серафима. – Скрыться хотят, раствориться. Страна-то большая – надеются, что о них забудут, если они не будут на виду. У нас одна сотрудница куда-то в Сибирь уехала. Уволилась потихоньку, в один день собралась и уехала. Мне так и сказала: в Москве мы слишком на виду, надо спрятаться, отсидеться.
Полине сразу же вспомнилась баронесса фон Дитрих с ее снисходительной улыбкой: «Ах, милая, но это ведь всего лишь причуда фюрера. Великий человек имеет право на причуды. И это вполне безобидно, уверяю вас».