Люди Дивия - Михаил Литов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Ну, Валунец!
- А что Валунец?! - взвизгнул тот, тая в лунном сиянии, белый, как призрак.
- Прибарахлился... Вещичек-то понавез... Я так думаю, слоников разных мраморных и гипсовых прихватил... и мыльницу... ножнички для ногтей... скупо и высокомерно перечислял его грехи Балуев. - А между тем рядишься под простолюдина, человека от земли... В лапти скоро обуешься?
Онопкин отринул нежность, которая подтолкнула его было к дверям каморки, и активно включился в критическую работу:
- Все предусмотрел. Готов на все случаи жизни. Типичная профанизация... Вот кому на Руси жить хорошо! А я страдал...
- Ты, брат, был воином и им останешься, - с чувством проговорил Балуев, - а этот только и умеет, что приспосабливаться!
- С какой бы стати мне к вам приспосабливаться, - закричал Валунец, ужасно волнуясь и негодуя, - к вам и к вашей трудной, подвижнической жизни, когда б и я не был движим... когда б не жажда... и не добрая воля... когда б и меня не подвигала на подвиг...
Он не договорил, да и все те замечания относительно его бесспорного и пронзительного благочестия, с такой кинематографической наглядностью вдруг выразившегося перед нами, замечания, которые каждый из нас имел и готовился если не сейчас, то в первую же подходящую минуту высказать, так и остались в виде внутренних невостребованных заготовок. Всему виной очередное удивительное событие, - его исключительность мы оценили бы куда живей, если бы усиливающееся лунное сияние не ввергало нас во все большее недоумение и не заставляло концентрировать почти все свое внимание на странных особенностях и вероятных опасностях существования в столь неожиданных, непредвиденных условиях. В сущности, переодевание Валунца мы в глубине души и расценивали как проявление почтительного страха, едва ли не священного трепета перед волей небес, пожелавших особым образом озарить продолжающуюся в каморке мучительную процедуру рождения нового существа. Но я расскажу, что же, собственно, произошло, и тогда будет понятнее, почему воистину необыкновенный поворот в событиях мы восприняли без живости, обязательной для людей чутких, всегда готовых внять, выслушать и тем более порассказать собственную историю. За окном шумнула машина, скрипнули тормоза. Раздались яростные крики брани. Я все слушал и слушал тишину в промежутках между шумами, ибо мне казалось, что именно она как-то соответствует растущему сиянию луны и вносит в него струю реализма. С криками бегства и преследования в избу ворвались живописно извивающийся в халате Масягин и Фома, единственным украшением которого был нож. Этот эпизод суетной городской жизни выглядел бы надуманной фантасмагорией, если бы мы не знали, какие шутки горазд разыгрывать насмешник случай. Лишь отдаленно я догадывался, что участвую в фарсе покушения на масягинскую жизнь не только как зритель, что я хотел этого, а в каком-то смысле и подготавливал явление Масягина и Фомы в нашей забытой Богом и людьми деревеньке. Но, похоже, мой замысел не слишком-то удался, и теперь я делал вид, будто разворачивающаяся на наших глазах схватка интересует меня не больше, чем Балуева с Онопкиным. Я приноравливался к ситуации, всеми силами показывал, что не считаю себя лишним в постижении ее скрытой сути. И вот в чем дело. Валунец, как бы мы не относились к его поступку - а отношение вмещалось в весьма широкий диапазон от осуждения и ядовитой иронии до радостного, свежего удивления, оставался нашим, человеком, действующим внутри нашей истории. А эти двое вырвались из другого мира, и прибежали они сюда не с тем, чтобы приобщить нас к своим заботам и стремлениям, о нет, они всего лишь оказались рядом и даже едва ли осознали, что мы смотрим на них. Они сделали круг по комнате и исчезли за дверью. Фома преследовал своего смертельного врага по пятам, он выглядел грозно и устрашающе в своей наготе и с выгоревшим волосяным покровом головы, на его совести были уже две жизни, две невинные жертвы, этот человек, судя по всему, знал, что делает, а вот с Масягиным у него что-то не клеилось.
Я тишком подумал, украдкой бросая по сторонам испытующие взгляды: не странно ли все-таки, что Балуев как будто и не заметил толком этой парочки, не рассудил, что она вносит хаос в наше дело, окончательно разрывает и портит схему? Исподлобья смотрел я на сего руководителя воинской мощи Онопкина, бывшего педагога. Он, уже не менее чутко, чем прочие, прислушивавшийся к тому, что происходило в каморке, и заслуживал сейчас особого внимания. Облик у него был весьма странный и даже уморительный. С вытаращенными глазами (хотя это у него могло остаться с той минуты, когда я первый и, разумеется, всуе помянул Мартина Крюкова), с растянутым в улыбке ртом, как бы продолжавшим выдыхать в посрамленного Остромыслова недоизреченное "не та иерархия", а на чистоплюя Валунца выпускать пары неиссякающего сарказма, он стоял на широко расставленных ногах и с раскинутыми в стороны руками, кисти которых были безвольно и с красотой лепестков опущены вниз. В образовавшейся у него стати проглядывало что-то выставочное, декоративное. Я осознал, что этот музейный Балуев не движется, но в то же мгновение из самоанализа добавил, что тут дело, скорее, в какой-то необычайной замедленности, делающей наши движения практически незаметными. Факт тот, что и я сам почти утратил подвижность и состояние Балуева, как и любого другого участника сцены, отлично понимал по собственным ощущениям. Свет стал гуще, ослепительнее, очертания людей и предметов рассеивались в его чересчур щедром золоте, звук пропадал, угасал тоже. Бог мой, это же чудесный сон и умирание одновременно! Пляска святого Витта в замедленном темпе. Заторможенно-свободный полет в пустоте! Бесшумно отворилась дверь, вбежали Масягин и Фома, если то, что они делали, можно назвать бегом, кое-как достигли - большие рыбины в тесном аквариуме середины комнаты и застыли в метре друг от друга. Чернота их контуров подрагивала и плескалась, как дымок в солнечном разливе. Мои глаза слабо бегали в моей освобожденной от вполне вероятных страданий замороженности, я скосил их и залюбовался - прежде всего Масягиным. Щелкопер запечатлелся бегуном, помогающим себе правильной, равномерной работой рук и повернувшим голову назад, чтобы измерить отделяющее его от преследователя расстояние. Хорош был и Фома. Сворачивание деятельности застигло его в порыве, в решающем броске, в прыжке рыси, раскрывшей чудовищную пасть, он занес руку с ножом и скорчил жуткую, злобную гримасу.
Я, конечно, не знаю точно, что происходило в каморке, и могу дать лишь описания самого общего характера, применимые к любому подобному случаю. Шум там, за запертой дверью, прекратился, а может быть, мы совершенно оглохли и ничего не слышали. Но я должен рассказать о том, чего, кажется, никто, кроме меня, не заметил. Я стоял ближе всех к окну, вот только из памяти вылетело, было ли то окно с самого начала открыто, и я видел женщину или, если угодно, сверхъестественное существо, которое вынесло из каморки сверток. А что в упаковке? Ну, не мне судить... Но думаю, что то был надлежащим образом забранный в пеленки новорожденный.
Впрочем, сказать, что я видел, значит сказать неправду, по крайней мере не полную правду, поскольку на самом деле я равным образом и не видел ничего. Произошло нечто именно из ряда таинственностей, омываемого боязливым молчанием человеков, любой, полагаю, очевидец тут предпочтет помалкивать, тем более что в душе в подобных случаях всегда остается местечко для сомнений. И ведь если бы впоследствии Дарья вышла из каморки с ребенком на руках, то есть даруя нам ладное и гармоничное завершение весьма напряженного действа, да еще и не скупясь на лучезарную улыбку, естественную на лице новоявленной матери, я бы и вовсе не вспомнил о своем видении и дальше спокойно относил бы его к плодам разыгравшегося воображения, более чем возможным при том чуде луны, свидетелями которого мы стали. Но Дарья вышла к нам как раз без ребенка и не могла объяснить, куда он исчез, хотя не отрицала факта его рождения. И я укрепился в мысли, что ребенок...
Но прежде чем я скажу о своих мыслях насчет ребенка, я должен сделать некоторые оговорки. Хотя что бы и как я ни оговаривал, это уже и будет этими самыми мыслями. Ведь все так неясно... Так вот, я без колебаний склоняюсь к глаголу, который сейчас употреблю, коротко говоря, я подразумеваю кражу, но тут налицо некоторые нюансы, отражающие мои сомнения: похищен ребенок или восхищен? Итак, в этом волнении по поводу уместного употребления того или иного слова и правильной расстановки акцентов как в зеркале видно мое небезразличие к судьбе младенца. В любом случае он отнят у матери, это так, но по тому, что Дарья, появившись перед нами, не выражала ни удивления, ни горя, можно заключить, что она и разумом и сердцем приняла условия, выставленные ей некими тайными силами, и без ропота отдала новорожденного. Кстати, это был мальчик, о чем она с удовольствием нам сообщила и при этом бросила на меня многозначительный взгляд. Я должен был понять намек, и я его понял. В свете этого особое значение принимает указанная мной разница в истолковании фактически одного и того же глагола. Поведение Дарья отнюдь не свидетельствовало за то, что крошечный наследник моего имени похищен, но и перешагнуть тут со всей решительностью через разницу, через некую головокружительную пропасть я не мог, не мог вдруг чем-либо и как-либо засвидетельствовать, что младенец, мол, не иначе как восхищен на небеса. С какой стати? Чем бы это он привлек вдруг столь энергичное внимание небес к его пока еще более чем скромной персоне?