Рассказы - Пантелеймон Романов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кто за исключение? Граждане, голосуйте все и держите руки отчетливее. А то не разберешь ни черта, кто голосует, кто не голосует.
Значительная часть пролетарской группы подняла руки, и так как эта группа была больше, то голосов при подсчете оказалось ровно половина.
Останкин сидел впереди всех и не поднимал руки, тогда как все его соседи подняли.
Так как голоса разделились на равные две половины, то он с бьющимся сердцем ждал, что Раису Петровну оставят и тогда раньше времени не стоит поднимать скандала.
— Как же мы решим? — сказал председатель, — половина за и половина против.
Останкин от волнения взъерошил спереди волосы.
— Вы что, поднимаете руку или не поднимаете? — спросил председатель его в упор. И тот почувствовал, что пол под ним проваливается, он испуганно покраснел от того, что к нему обратились отдельно на глазах у всех, и рука как-то сама собой поднялась выше его взъерошенного вихра.
— Большинством одного голоса — исключается, — сказал председатель.
XIВо всем облике Леонида Останкина стала заметна разительная перемена. Его взгляд стал тревожен, пуглив. Он часто вздрагивал и оглядывался по сторонам. А когда выходил из своей комнаты, то, как вор, прежде всего бросал взгляд в сторону комнаты Раисы Петровны. И, если никого не было видно, он быстро выскальзывал из квартиры.
Раису Петровну оставили жить в рабочей коммуне. С внесением ее в списки буржуазии вышло недоразумение. И, когда он узнал об этом, его охватил ужас. Теперь вся его задача была в том, чтобы не встретиться с нею.
Поэтому он возвращался домой, стараясь дождаться темноты, как преступник, который знает, что его ищут и могут каждую минуту схватить. Это состояние было мучительно.
Останкин старался быть в редакции как можно дольше. Здесь он чувствовал себя сравнительно защищенным.
Сегодня он уже в сумерки подходил к своему дому. Дойдя до ворот, он нерешительно заглянул в них, нет ли там Раисы Петровны. И сейчас же покраснел от пришедшей ему мысли, что он, точно жулик, принужден теперь прокрадываться к месту своего ночлега.
Вот он у себя дома. На письменном столе лежит его инструмент — перо и бумага. Он, стоя посредине комнаты, обвел глазами стены. У него было такое чувство, что он окружен стенами в пустоте. И он стал ощущать страх этой пустоты.
Он подошел к окну и при свете лампочки на парадном увидел коменданта, который с кем-то разговаривал и изредка взглядывал на его окно. Останкин поспешно, совершенно безотчетно отошел от окна, как будто он боялся, что комендант на него смотрит.
И сейчас же возмутился сам на себя.
— Да ведь это настоящий психоз! — сказал он вслух. — Если этому поддаться, то просто можно свихнуться.
Он подошел к окну и стал смотреть вверх, на мерцавшие звезды. Ему пришла мысль, что вот перед ним сама бесконечная вечность, а сам он сын этой вечности, один из моментов этой вечности, получившей в его лице реальное выражение. И он среди веков на какой-то короткий, в сущности, миг пришел в этот мир, и опять в свое время он уйдет из него туда, как часть вселенной, как часть мирового разума. И при этом он боится коменданта… Что может быть нелепее и недостойнее этого!..
Но сейчас же он опять встретился глазами с комендантом и опять почти бессознательно отошел за подоконник.
Вот если бы у него было лицо, тогда бы дело было другое. Если бы пришел комендант или тот человек, он мог бы тогда улыбнуться и сказать:
— Да, действительно, я допускал мелкие жульничества, чтобы попасть на колесницу, так как жить каждый хочет. Но во мне есть вечное лицо, отражающее в себе бесконечное количество лиц коллектива. Я живу за всех тем, чем люди сами в себе не умеют видеть. Я выражаю за них то, чему они сами не находят выражения, и потому остаются неосуществленными величинами. Вы сами понимаете, какая в этом огромная ценность. И, следовательно, анекдот с анкетами — пустяк. Я занимаю свое место в колеснице по праву. Я честно плачу за проезд.
Если бы у него было лицо, тогда бы он имел право и силу вступиться за Раису Петровну, потому что тогда он не побоялся бы, что его смешают с ней, примут его за человека ее категории.
Он тогда сказал бы:
— Она — безвредна, оставьте ее. Я плачу достаточно много, чтобы хватило из моей доли оплатить и ее проезд.
Всё, всё отсюда! Все идет оттого, что он потерял данную ему природой вечную сущность. Теперь он, как жалкий поденщик, всецело зависит от других и дрожит: если они дадут ему работу, он будет жить. А если не дадут…
Останкин почувствовал вдруг, что не может выносить одиночества. Он должен идти куда-то, где люди, где много света, движения. Он схватил фуражку и бросился из комнаты.
XIIОн пришел в Ассоциацию писателей и хотел было сначала зайти в библиотеку. Но стоявший у двери швейцар не пустил его.
— Сюда нельзя. Здесь партийное заседание.
Останкин посмотрел на него вкось через очки.
Что же, спрашивается, разве уж и швейцар видит, что он не партийный?..
Во всяком случае, он ясно почувствовал, что он — какое-то инородное тело. Еще недоставало, чтобы швейцар сказал ему:
— У вас нет лица, а вы лезете!..
Ничего не сказав швейцару, Останкин прошел в столовую. Там сидели за пивом писатели. Увидев его, они переглянулись, и он услышал:
— Прямо запечатывает — и конец! Не дает жить совершенно. И никак не поймешь, чего он требует. Вот радовались, что беспартийного назначили. А он хуже всякого партийного.
Он понял, что это говорится о нем. Чем же он запечатывает их? Он только требует от них того, чего у него самого нет.
Потом писатели заговорили о своем, и он слышал:
— Нет тем! Не о чем писать. Вот если бы куда-нибудь проехать. Заводы бы, что ли, осмотреть.
Он слушал это и злорадствовал:
— Ага, голубчики! У вас нет тем? Нет, это значит, что в вас нет того, что давало бы вам темы. Вы только смотрите по сторонам, не удасться ли описать что-нибудь необыкновенное. А обыкновенного ваши глаза захватить не могут. Вас только и хватает на то, чтобы строчки расставить как-нибудь похитрее, чтобы читателя хоть типографскими средствами задержать около себя на минутку, чтобы он хоть по особенности расстановки строчек отличил ваше лицо от тысячи других.
Он спросил себе пива и стал пить стакан за стаканом. И чем больше он пил, тем больше чувствовал легкость и освобождение от угнетавших его ощущений.
Вдруг ему показалось, что все пустяки. Если бы он один был в таком положении, а то вон они все сидят такие. Вот они пьют, допиваются до белой горячки, скандалят и ведут себя не лучше бульварных хулиганов. Пожалуй, что они счастливы хоть тем, что не сознают, отчего они так живут. Пожалуй, для них это благо, что они просто сваливаются в пьяном виде с колесницы, и только.
Многие сваливают всю вину на бедность. О друзья мои, только бедность — это еще благо в сравнении с тем, что чувствует человек, потерявший право на проезд, хотя бы другие и не догадывались о том, что он едет зайцем.
Но алкоголь — это чудо! Он возвращает все права. Вот я сейчас сижу, пью, и мне уже хорошо. Я уже не чувствую перед собой пропасти. А что касается заказа, то тоже наплевать! Нет, вы хитрые. Я теперь понял, почему вы так легко переносите свою пустоту и ложь.
Около одного столика вдруг послышался повышенный разговор. Подошел один из молодых писателей и, пошатываясь, остановился у столика, потом сказал одному из сидевших:
— Ты жулик! Берешь деньги взаймы, проигрываешь их и не отдаешь.
Поднялся шум. Замелькали в воздухе руки, и оскорбителя с завернувшимися на голову фалдами пиджака потащили к двери, причем он, вытянув ноги вперед, очевидно, думая опереться ими, ехал на каблуках.
— Дуй его в хвост и в гриву! — вскрикнул вдруг Останкин неожиданно для себя.
Когда он вышел из столовой Ассоциации, то почувствовал, незнакомое блаженство: ноги шли как-то сами, и дома по обеим сторонам улицы неслись ему навстречу с необыкновенной быстротой, так что у Останкина была такое ощущение, как будто он шел со скоростью верст 30 в час.
— Здорово! — сказал он сам себе, — вот это развил скорость!..
Увидев двух проходивших рабочих, сказал себе:
— Воя мои хозяева идут. Сейчас подойдут и спросят:
«Ваш билет!»
— К черту! Никакого билета. Еду зайцем!
Придя домой, он кое-как разделся и лег в постель на спину. Было такое ощущение, как будто все куда-то плыло и он плыл. И это было так хорошо, что, казалось, ничего больше не нужно.
— Ну, ошибся, не на ту дорогу попал! Вот важность, ведь в конце концов я только ничтожный миг вечности… Две жизни надо выдавать человеку. Мудрым он становится только тогда, когда может увидеть в целом свою, хотя и неправильно прожитую жизнь. А они, черт их возьми, выдали клочок какой-то, оглядеться как следует не успеешь. Ладно, все равно! — говорил он, лежа на спине и глядя вверх над собой, где мелькала тень от тыкавшейся в потолок большой мухи.