Немецкая романтическая повесть. Том I - Фридрих Шлегель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, — воскликнула она, — да, Генрих, печальный это был, но и забавный денек. Наши кольца и некоторые ценные вещи, которые случайно оказались при нас, очень содействовали нашему бегству. Но то, что мы не смогли спасти твоих писем, — это незаменимая утрата. И меня бросает в жар при мысли, что не только мои, но и чужие глаза пробегали эти небесные строки, эти пламенные признания в любви, и при звуках, которые были блаженством для меня, читавший испытывал одно озлобление.
— Хуже того, — продолжал супруг, — по глупости и чрезмерной поспешности, я оставил там все письма, которые ты в самых различных настроениях посылала мне или тайком совала мне в руку. Сплошь да рядом, не только в любви, именно черное по белому открывает тайну или ухудшает положение. И все-таки невозможно удержаться от того, чтобы с пером в руках не наносить на бумагу этих черточек, которые должны символизировать душу. О моя дорогая, в этих письмах звучали иногда такие слова, что, ощутив благодаря им твою духовную близость, какое-то веяние, исходящее от тебя, мое сердце так могуче расцветало, что, казалось, готово было разорваться от чрезмерно быстрого развертывания лепестков.
Они обнялись, и наступила почти торжественная пауза.
— Милая, — сказал затем Генрих, — какая библиотека составилась бы у нас вместе с моим дневником, если б наши письма не подверглись жестокой участи, вызывающей в памяти калифа Омара[18]. — Тут он взял дневник и прочел, перевернув назад страницу:
— «Верность! — это поразительное явление, которым человек так часто восхищается в собаке, сплошь да рядом недостаточно ценится в представителях рода человеческого. Просто невероятно, и все же так обыденно, до чего странные и путанные понятия многие составляют себе из пресловутого долга. Когда слуга делает что-либо свыше человеческих сил, то оказывается, он только исполнил свой долг, и вокруг этого понятия долга высшие сословия так много мудрили, что они научились поворачивать его и так и сяк в угоду собственному эгоизму. Не будь жестоких работ на галерах, железной силы административного и правового принуждения, нам, вероятно, пришлось бы наблюдать самые странные явления. Бесспорно, что рабский труд всего великого множества наших канцелярий большей частью бесполезен в нынешнее время, а иногда даже прямо вреден. — Но если представить себе только, что в наш эгоистический век, при таком чувственном поколении, вдруг снесена эта плотина, — что произойдет тогда, какое это вызовет смятение?
Освободиться от долга — это цель, к которой стремятся так называемые интеллигенты всех слоев; они называют это независимостью, самостоятельностью, свободой. Им невдомек, что, чем ближе они к этой цели, тем более возрастают обязанности, которые до тех пор, пусть механически слепо, выполняло государство либо громадная, несказанно сложная, чудовищная машина общественного устройства. Все жалуются на тираннию, а между тем, каждый стремится стать тиранном. Богатый не признает никакого долга по отношению к бедняку, юнкерство — к своим крестьянам, князь — к своему народу, но каждый из них выходит из себя, когда подчиненные не выполняют своего долга по отношению к ним. Поэтому-то и нижние слои общества заявляют, что прошло время для подобных требований, что они давно отжили свой век, и эти слои с помощью риторики и софистики готовы все отвергнуть и уничтожить узы, при которых только и возможно существование государства и развитие человечества.
Но верность, подлинная верность — как она непохожа, насколько она выше всеми признанных договоров и установленного отношения между обязанностями. И до чего красиво проявляется эта верность у старых слуг в их готовности к самопожертвованию, когда они с непритворной любовью, как бывало в стародавние поэтические времена, всей душой преданы своим господам.
В самом деле, я считаю большим счастьем, когда слуга не знает ничего более высокого, более благородного, чем служение своему повелителю. Для него не существует ни сомнений, ни долгих размышлений, ни неуверенных шатаний, никаких колебаний. Подобно смене дня и ночи, зимы и лета, подобно неизменным законам природы, протекает его жизнь; превыше всего для него любовь к господину.
И что же, к таким слугам у власть имущих нет никаких обязанностей? Они имеют их по отношению ко всем своим слугам и помимо положенной платы, но к таким, как эти, они должны проявлять, и в гораздо большей степени, нечто совершенно иное и несравненно более высокое, а именно, правдивую, истинную любовь, идущую навстречу этой безусловной преданности.
Чем же нам отблагодарить, чем воздать (об оплате тут не может быть и речи) за то, что делает для нас наша старая Христина? Она кормилица моей жены; мы нашли ее на первой же станции, и она почти силой заставила нас взять ее с собой. Ей можно было все сказать; она воплощенное молчание; она тотчас вошла в роль, которую ей пришлось играть и дорогою и здесь. И как она нам, особенно моей Кларе, предана! — Она живет в крохотном, темном чуланчике и существует единственно тем, что исполняет всякую случайную работу в нескольких соседних домах. Мы не могли понять, как она умудряется при наших скудных средствах поддерживать в порядке наше белье, как ей удается всегда так дешево покупать продукты, пока мы не догадались, что она жертвует нам всем, чем только может. Теперь она много работает на стороне, чтобы помочь нам, чтобы только не расставаться с нами.
Поэтому-то я и вынужден буду отречься от моего Чосера в издании Кекстона и принять позорное предложение скаредного букиниста. Слово «отречься» всегда особенно волновало меня, когда его произносили женщины из низших слоев, которых нужда заставляла закладывать или продавать хорошее или любимое платье. Это звучит почти по-детски. — Отречься! — Лир — от Корделии, я — от моего Чосера. А разве Клара не продала еще дорогой своего единственного хорошего платья, того самого, в котором она бежала? Да, Христина дороже Чосера, и надо же ей дать кое-что из выручки. Правда, она ничего не захочет взять.
Калибан, удивляющийся пьяному Стефано, а еще более его вкусному вину, становится на колени перед пьяницей и молит, воздев руки: «Будь моим богом, прошу тебя, будь!»[19]
Мы смеемся над этим; и стольким чиновникам, стольким высокопоставленным звездоносцам тоже смешно, хотя они обращаются порой к какому-нибудь жалкому министру или пьяному князю или к отвратительной метрессе, говоря: «Будь моим богом, будь! Я не знаю, на что мне обратить мою веру, чувство преклонения, потребность обожать кого-либо: я не знаю бога; в которого я мог бы верить, которому я мог бы поклоняться, посвятить ему свое сердце, совсем не знаю; будь же им ты — у тебя ведь прекрасное вино».
Мы смеемся над Калибаном и его рабским сознанием, потому что здесь, как всегда у Шекспира, в комической форме скрывается бесконечная и поразительная истина; и мы тотчас же постигаем ее, как обобщение в этом образе Калибана стольких тысяч живых прототипов, и потому-то мы смеемся над этими многозначительными словами.
«Будь моим богом, будь!» — сказала Христина Кларе, не выражая этого словами, но в тиши своего честного сердца; и не так, как Калибан или иные светские люди, не ради вина и чинов, но только для того, чтобы Клара позволила ей терпеть лишения, переносить голод и холод и работать на нее до глубокой ночи.
И нечего растолковывать читателю вроде меня, что тут есть некоторая разница».
Умиление помешало им в тот день читать дальше, умиление, которое стало еще глубже, когда вошла старая, морщинистая, полубольная, убого одетая кормилица и объявила, что этой ночью ей не придется спать внизу в своем чуланчике, но что все-таки рано утром она сделает необходимые закупки. Клара вышла, с нею, и они о чем-то еще говорили между собой, а Генрих ударил кулаком по столу и закричал в слезах:
— Почему это я не начну работать как поденщик? Я здоров, и сил у меня достаточно. Но нет, я не посмею; ведь это дало бы ей почувствовать всю глубину нашей нужды; она тоже старалась бы заработать что-либо, повсюду искала бы помощи, и мы оба сочли бы себя несчастными. Притом нас тогда уж наверное откроют. Пусть же все остается попрежнему, раз мы счастливы!
Клара вернулась с веселым видом, и скверный обед, как всегда, был уничтожен нашими оптимистами, словно перед ними были дорогие блюда.
— Мы могли бы не чувствовать никакой нужды, — сказала Клара, когда еда была окончена, — если б у нас вовсе не вышли дрова, и сама Христина не знает, как тут быть.
— Милая жена, — сказал Генрих совершенно серьезно, — мы живем в век цивилизации, в благоустроенном государстве, а не в среде язычников и людоедов; значит, пути и средства могут быть найдены. Окажись мы где-нибудь в необитаемом краю, я срубил бы несколько деревьев, подобно Робинзону Крузо. Кто знает, не встретишь ли там лес, где менее всего ожидаешь; ведь пришел же к Макбету Бирнамский лес[20], правда, на его погибель. Случается, целые острова вдруг подымутся из глуби океана; посреди ущелий и диких скал возносят свои вершины пальмы, шиповник вырывает клочья шерсти у овец, и ягнят, когда они пробегают мимо, и коноплянка уносит эти клочья в гнездо, чтобы приготовить теплую постель своим нежным птенчикам.