Мужская школа - Альберт Лиханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но возвратимся к Юре. Неподалёку от его дома был магазин спортивных товаров, и я всегда, когда шёл к старшему другу, заглядывал туда. Мои фи нансовые возможности были скромны, зимой я, бывало, покупал там лыжную мазь, да ведь её не на год хватало, в остальных же случаях покупал фотоматериалы или заходил просто так, в информационном порядке.
Любопытно всё-таки двигалась жизнь, а она двигалась! И это движение можно было заметить очень даже просто — заходи в магазины, и всё, пусть если это и магазин спорттоваров.
Чем дальше удалялись мы от войны, тем заметнее становилось это удаление. Давно ли мне, с огромным трудом выстояв очередь, мама купила снегурки на валенки, это был третий класс, а теперь бери не хочу хоккейные коньки на ботинках. А лыжи с «ратафеллами» и опять же ботинками, сладостно пахнущие кожей и дёгтем…
Когда-то по великому знакомству Васильевич доставал большие банки концентрированного проявителя «Агфа», а теперь завались сухих проявителей, фиксажей, ослабителей нашенского производства, да и плёнки полно.
И вот появились велосипеды — убой для пацанов. Велосипеды дорогие, шестьсот рублей, это несколько родительских зарплат, взятых вместе, а ведь ещё и шамать надо, так что велики, блестя никелем, стоят в спорттоварах, возле них всегда ребячья толпа, сквозь которую небрежно глядят продавщицы, время от времени бесцеремонно шугая нас.
Пацаны, сменяя друг дружку, по-моему, всегда толпятся возле великов, как великого действа ожидая явления богатых людей, которые, не спеша, привередничая, разглядывая, нет ли царапин и зачем-то обязательно проверяя насос, выбирают покупку счастливому чаду.
К таянию снегов в девятом классе велосипедный ажиотаж достиг точки кипения, мои стоны были услышаны, и отец, работавший в слесарной мастерской, привёл мне отнюдь не новый, чинёный, трофейный велик, выкупив его за сто пятьдесят рэ.
Мой старый друг Юра единственный, кажется, раз дрогнул, и через недолгое время мы уже прокатывались по вечерам, рассуждая о том, что в ближайшее же время совершим фотоэкспедицию за город. Надо признать, его поджимало время, стартовали экзамены на аттестат, и он сидел как проклятый, но объяснение операторскими интересами входило в систему приоритетных ценностей, и раз после очередного экзамена, вместо того чтобы тут же сесть за новые учебники, мы с Юрой двинули за город.
Мы фотографировали какие-то лесные опушки в Заречном парке, пыльные дороги с телегой, уходящей вдаль, совершенствовали своё мастерство, но мне запомнилось не это.
Мне запомнилась прохладная лесная тишина, скрип велосипедных педалей, шорох резиновых колес, птичьи пересвисты, солнце, то слепящее глаза, то прячущееся за деревья, и похожее на летнюю прохладу чувство покойной радости от того, что ты едешь рядом с молчаливым старшим другом, который строг, умён, делает для тебя неоценимо важное дело и с взаимным уважением относится к тебе.
А может быть, мне просто не хватало старших? Может быть, всякому человеку нужен очень близкий старший друг, когда наступает время выбора и жизнь подталкивает тебя к неведомому многолюдному перекрёстку? Как жить? Кем быть? Куда двигаться дальше после школы? И вообще, ради чего живет человек? Зачем?
Как недостаёт в эту пору общих рассуждений, и как подхватывает, поддерживает чья-то рядом идущая жизнь, так похожая на твою и которой ты хотел бы горячо подражать.
Каждой стае нужен предводитель.
А старший друг — каждому человеку.
21
А на город обрушились страсти. Впрочем, это, наверное, слишком громко сказано. На весь город, ясное дело, ничего такого рухнуть не может, страсти, конечно же, удел молодых, по крайней мере в такой форме.
Как только потеплело, в нашем классе пронесся слух, что по вечерам на самой центральной улице Коммуны, всего-то кварталов шесть, от крутого берега реки, где стоит главный памятник Сталину, до Театральной площади, возникает народное оживление и что не мешало бы нам исследовать эту тему.
Так оно и оказалось. По асфальтовым, широким сторонам улицы, освобождающейся к вечеру и так-то от невеликого числа машин, неспешно прогуливался народ. Шёл не парами и не в одиночку, а целыми шеренгами, как правило, не меньше четверых в один ряд. Чаще — больше. И поскольку одна шеренга всегда мешает другой, идущей навстречу, передвижение народных масс приобрело организованный характер и движение по одной стороне улицы шло вверх, к площади, а по другой — вниз, к реке.
Две эти шуршащие, шепчущиеся, смеющиеся, вскрикивающие колонны прерывистым потоком двигались навстречу друг другу, и молодые, а оттого зоркие глаза хорошо различали, кто идёт навстречу. Иной раз кто-то кивал головой, отмечая знакомого, кто-то, особенно мальчишки, громко выкрикивали имена приятелей, звали их к себе, те перебегали дорогу и постепенно народ свивался в клубки, объединённые или номерами родимых школ, или улицами, или компаниями, чаще спортивными.
Удивительное дело: не было шпаны. Она, конечно, повысовывалась из своих привокзальных районов, но, почувствовав себя неуютно, хоть и в мирном, но прилично массовом шествии, где ничего, кроме шума, не приобретёшь, исчезла. И ведь милиции никогда не было. Ну, пройдут два мильтона посреди улицы, растворятся в сумерках, вот и всё. Чем же объяснить столь массовое законопослушание? Страхом? Да, опаска в нас была уже воспитана, как своего рода детская прививка, но — страх? Драки на Коммуне случались, и про одну, самую, может, замечательную, я ещё расскажу, но за драку могли забрать в милицию, да и тут же выпустить, не о поножовщине же шла речь…
Так что порядок и покой, царивший, в общем, на Коммуне, был обеспечен самым надёжным — законом природы.
На глухарином току, скажите, может вдруг объявиться глухарь-хулиган, который вопреки зову крови просто из озорства или духа неповиновения устроит обыкновенный скандалёшник? Или, может быть, журавль, летящий в клину, выбьется в сторону и начнёт с дуру колобродить?
Конечно, у людей всё не как в природе, сикось-накось, но всё же и они подчиняются весенней тяге и её строгим порядкам. Так, две колонны, шурша и прыская смехом, щёлкая семечками и перекликаясь, плыли навстречу друг другу, а сотни глаз вглядывались в лица встречных, вызывая в глубинах сознания сложный природный катализ, в результате чего кто-то выбирал кого-то, шеренга преследовала другую шеренгу противоположного пола, потом они рассыпались, соединялись снова или не соединялись вовсе, выбирая уже иные, невидимые взору общественности, формы общения. С Коммуны уходили на танцевальные вечера и с них сюда же возвращались, мужские шеренги, взрослея, мешались с девическими, и происходила великая путаница, когда отдельные представительницы женских школ воссоединялись с отдельными представителями мужских, и даже целые классы меняли знакомцев, только лишь целые школы не изменяли школам. Их морганатический полубрак, зарегистрированный, вероятно, в городском отделе народного образования, разрушать было бессмысленно, как и вообще развод в ту пору, одновременно, простите, с абортами, был запрещён законом.
Кто-то, особенно из молодых, удивится, может, впервые услышав о таком железном законе, но он был, мы жили почти по католическим правилам, даже об этих правилах узнав лишь два десятилетия спустя из чудесного итальянского фильма «Развод по-итальянски», полного смеха, но у нас, похоже, было, как всегда, не до смеха, и лишь позже развод стал разрешаться только при условии исключения из партии, если ты большевик, а при Сталине и беспартийных не разводили. Шанс давался один и навсегда. И жениться. И родиться.
Так что ошибаться не рекомендовалось. И хотя нас никто на эту почему-то запретную тему не инструктировал, все всё знали, и я вовсе не исключаю, что эти жёсткие и даже жестокие законы крепко сдерживали неперебродившее молодое вино целого поколения.
Дети войны, до войны не знавшие жизни, после голода и потерь, мы походили на новую зелёную поросль. Нас было немало, поределые, маленькие классы, где учились дети, родившиеся в войну, подпирая нас, двигались сразу за нами, но они не помнили, что была радостная «довойна», а мы помнили, хотя и очень смутно, и что-то природное, не вполне ясное нам, подталкивало к необъяснимо счастливым улыбкам, к надежде, свободной от страха, хотя ещё никто и не думал подавать нам команду «вольно». Но природа брала своё. Мы умели хохотать до упаду над какой-нибудь ерундой. Мы рисовали в сознании непременно волшебные замки нашего собственного будущего, такого уже недалекого, срисовывая эти мечты из «Кубанских казаков», «Сказания о земле Сибирской» или «Подвига разведчика». Боже, что натворила эта сладкая ложь со многими из нас, как грубо разбивались наши мечты о железобетон жизни! Но спросите нас, поседевших, вы хотели бы большей трезвости? Не сказок о сибирской земле, а истины о политических лагерях, не героических историй о войне, а правды о поражениях? И мы, думаю, ответим: а разве правда лучше лжи? И покажите человека, кому горе помогло взлететь, расправить крылья? Ну а кино, так ведь была и «Радуга» по Ванде Василевской, и была правда, выплаканная немногими отцами на пьяных праздниках возвращения с войны и из тюрем, и рыночные калеки-попрошайки, которых пощадила смерть.