Обнаженная натура - Владислав Артемов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Раз, раз, раз-два-три-и… — время от времени задыхающимся голосом командовал полковник, забегая сбоку и подстраивая ногу.
Потом в течении получаса на тренажерах, сваренных из водопроводных труб и установленных на полянке, они отработали систему упражнений, придуманную полковником.
Кузьма Захарьевич был строг и сосредоточен.
— Запомните, Павел, на всю жизнь, — в коротких перерывах учил он, — физкультура и спорт — вот два основных кита… Два, так сказать, крыла человека мыслящего…
— Жаль, козла нет, — сорвавшись с брусьев и шмякнувшись об землю, поддержал спортивную тему Павел. — Я в школе любил через козла кувыркаться… Однажды чуть шею не свернул.
— Теперь сто отжимов на кулаках, — приказал полковник.
— И все-таки, Кузьма Захарьевич, мне кажется, что излишнее физическое развитие ущемляет мысль… — проворчал Пашка, нехотя опускаясь на землю.
— Мысль вторична, Павел, — твердо сказал полковник. — Запомните это на всю жизнь… Раз — два — три-и…
Отжались пятьдесят раз и полковник объявил краткую передышку. Легли грудью в траву и, чуть отдышавшись, Кузьма Захарьевич вдруг сказал:
— Литературные занятия, Павел… Ну-ну… Я, честно говоря, сперва относился к этим вашим занятиям с уважением, но теперь по здравому рассуждению, отношусь к ним с подозрением…
— Но ведь, Кузьма Захарьевич, возьмите Пушкина, Толстого…
— Я и к ним, Павел, после всей этой свободы слова и телевидения, отношусь с подозрением. С большим подозрением, Павел, — добавил Кузьма Захарьевич веско и значительно. — Я вообще с некоторых пор отношусь к перу с подозрением, если не сказать резче из уважения к вам…
— Но ведь тут надо отделить зерна от плевел, — возразил Родионов.
— Нет, Павел, в этой вашей литературе нельзя никак отделить зерна от плевел. Смута и вред, вот что получается…
— Вы, Кузьма Захарьевич, говорите слишком ортодоксально. Так может говорить святой человек. Конечно, литература и вообще искусство, это прежде всего страсть, то есть плевелы. Но ведь и зерна есть…
— Я так думаю, Павел, что вреда все-таки гораздо больше в книгах, нежели пользы. Не перекрывает польза вреда, вот что главное…
— Тогда вам самое время Евангелие читать, Кузьма Захарьевич…
— Я и не читая знаю, что это миф.
— Отчего же миф? Вы почитайте сперва…
— Я и не читая убежден! — возразил полковник. — Вперед! Пятьдесят один, пятьдесят два…
Когда выбегали трусцой из парка какой-то агрессивный старик попытался натравить на них собаку, но та не шевельнулась и они благополучно миновали ворота. Выскочив на дорогу, Павел едва не угодил под стремительную ярко-красную машину, молнией чиркнувшую мимо. Кузьма Захарьевич запоздало придержал его за футболку.
— Корвет! — определил Павел, задумчиво глядя вслед удаляющейся машине. — Дорогой автомобиль, Кузьма Захарьевич. Американская мечта…
— Вот бы с кем сразиться! — мечтательно произнес полковник, тоже провожая взглядом машину. — Каков он, американец-то, в честном бою? Вот что любопытно… Мы, русские, нация военная, Павел. Без войны, брат, как бы это ни кощунственно звучало, мы пропадаем, вырождаемся, спиваемся. Я даже выскажу такую страшную мысль — только война может нас спасти. Мы не любим мелких дел, жаль на них тратить жизнь… Вперед, Павел! Раз-раз-раз-два-три-и…
Бежали грудь в грудь, словно соревнуясь в выносливости, а когда подбежали к крыльцу и остановились, чтобы отпыхаться перед тем как войти, Кузьма Захарьевич, отведя глаза, попросил:
— Там, Павел… У-ух… Буфет. Надо бы… У-уф… Помочь.
— Не стоит, Кузьма… Эх, Захарьевич. Склока будет. Я вам. Свою долю, фу-у… Уступаю. Плата за тренерский. Ох-х труд.
Дома полковник отправился в свою комнату «добирать гантелями», а Родионов закончил спортивное утро пляскою под холодным душем.
Растираясь полотенцем, он думал о предстоящем деле. Опуская мысленно все возможные щекотливости и неловкости, Родионов выстраивал приемлемую схему своего визита.
Побольше непосредственности и естественности. Нужно представить дело так, будто речь идет о сущих пустяках. Мол, есть у него десяток других вариантов, но он почел делом чести обратиться именно к старинному другу… А может быть, так — шел, дескать, мимо, дай, думаю, заверну, да и, кстати, нет ли у тебя такой-то суммы, ненадолго… Временная заминка, средства в обороте, а тут понадобилось немного наличными… Нет. Не подходит. И дурак поймет, что не может быть у меня никакого «оборота», а уж тем более искушенный Гриша. Скажу прямо — Гриша, дай денег взаймы, на тебя последняя надежда…
— Вот ты, Гриша, спрашивал, нет ли у меня какой нужды, — тренировал Пашка свою речь, одеваясь. — Есть нужда. Есть, брат, крайняя и позорная нужда!..
Не без робости пробирался он к шикарному недавно отстроенному подъезду между припаркованными, сплошь иностранными автомобилями. Какое-то общее настроение погибельной роскоши, торопливо растрачиваемого шального добра, чувствовалось в этой уличной выставке, в излишестве никеля, тонированного стекла, лакированных обтекаемостей. Родионову казалось, что сейчас все это в один миг может рассыпаться, сгинуть, исчезнуть без всякого следа… Однако почему-то не рассыпалось, стояло, самодовольно посверкивая на солнце.
Раскормленный охранник у входа, не обратил на него никакого внимания и даже не потребовал документа, вероятно сразу определив, что Родионов не опасен. Пашка поднялся по мраморной лестнице бывшего райкома, долго искал в коридорах дверь с вывеской офиса Гриши Белого.
Мельком скользнув взглядом по напряженной фигуре Родионова, молоденькая красавица-секретарша с презрительной вежливостью сухо сообщила, что босс будет только к вечеру, часам к пяти, но вряд ли сможет его принять. Эта заминка обрадовала Родионова, потому что еще поднимаясь сюда по лестнице, он растратил всю свою накопленную решимость.
— Ну что ж, — сказал он бодро. — К пяти так к пяти. Жаль.
Он поскакал вниз по лестнице, испытывая такое облегчение, словно заветная сумма была уже у него в кармане.
Теперь нужно было убить время до пяти вечера и он отправился в редакцию.
Там было почти пусто, только в коридоре какой-то серенько одетый посетитель сидел на краешке дивана, курил сигарету без фильтра, стряхивая пепел себе в ладонь. Увидев Родионова, он вскочил с места. Нелепо вздыбилось на нем драповое осеннее пальто. Коротковатые брюки с пузырями на коленях открыли горестную полоску тела между нижним краем штанин и серыми шерстяными носками.
Аскетическое презрение к внешности. Спецодежда графомана.
— Вы ко мне? — без всякого выражения осведомился Родионов, позвякивая ключом и отпирая дверь. — Заходите. Извините, я опоздал…
— Не имеет значения, — сказал аскет, проходя в комнату.
И Родионов, еще раз мельком взглянув на него, согласился, что тот, пожалуй, прав. Очевидно время, как и внешность, не имели для него никакого значения.
— У меня стихи. Вернее, стихотворение, — сказал человек, вытаскивая сложенный вчетверо листок.
— Вообще-то мы к стихам не очень, — начал Родионов, протягивая к листку вялую руку.
— Ну хорошо. Я пойду, — сейчас же согласился автор.
— Постойте! — спохватился Пашка. — Нельзя же так… Вы же пришли, ожидали…
— Не имеет значения…
Родионов растерялся. В первый раз встретил он человека, столь равнодушного к судьбе своего творения.
Он развернул листок и ему сразу, с первого взгляда стихотворение понравилось, хотя он еще не прочел ни слова. Четыре прямоугольника строф, аккуратных и ровных. В этом уже была какая-то законченность и твердость.
Форма.
Издалека, от самого заката,Бьет океан волною лиловатой.Любимая ни в чем не виновата,Любимая ни в чем не виновата.
Закат, предел времени, прощальная черта. Край света, конец пространства. Он вспомнил, как стояли они с Гришей Белым на Сахалинском берегу, без копейки денег, без планов, глядели молча на океан. Правда, закат был за спиной… Но поэт имеет право переставлять части света…
В фуфаечке, где сто одна заплата,Он берегом проходит воровато.Любимая ни в чем не виновата,Любимая ни в чем не виновата.
Фуфаечка с заплатами. Это уже проза, литература, это не поется. Жаль. И волна «лиловатая» плохо… Но главное другое — вся сила в последних двух строках, которые, кажется повторяются и в других четверостишиях…
Он потерял давно сестру и брата,И лишь на фотографии измятой —Любимая ни в чем не виновата,Любимая ни в чем не виновата.
Безвестный, погубивший свою судьбу бич, слоняющийся в драной телогрейке на краю мира. Нищий, которого гоняют уборщицы из столовки. И никто не знает, что, может быть, у него под телогрейкой хранится ее белая косынка… Какая-нибудь вздорная и пустая бабенка. Наверняка сама же и бросила его. Но…