Война и мир. Первый вариант романа - Лев Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, мой друг, завтра мы едем, наконец, — сказал он ему раз, закрывая глаза и перебирая пальцами его локоть, и таким тоном, как будто то, что он говорил, было давным давно решено между ними и не могло быть решено иначе, несмотря на то, что Пьер в первый раз слышал это. — Завтра мы едем, я тебе дам место в своей коляске. Я очень рад. Здесь у нас все важное покончено. А мне уж давно бы надо. Вот я получил от князя. Я его просил об тебе, и ты зачислен в дипломатический корпус и сделан камер-юнкером.
Несмотря на всю силу тона усталой уверенности, что это не могло быть иначе, Пьер, так долго думавший о своей карьере, хотел было возражать, но князь Василий перебил его.
— Но, мой милый, я это сделал для себя, для своей совести, и меня благодарить нечего. Никогда никто не жаловался, что его слишком любили, а потом ты свободен, хоть завтра брось, вот ты все сам в Петербурге увидишь. И тебе давно пора удалиться от этих ужасных воспоминаний. — Князь Василий вздохнул. — Так, так, моя душа. А мой камердинер пускай в твоей коляске едет. Ах да, я было и забыл, — прибавил еще князь Василий. — Ты знаешь, что у нас были счеты с покойным, так с рязанских я получил и оставлю. Тебе не нужно. Мы с тобой сочтемся.
То, что князь Василий называл «с рязанских», было несколько тысяч оброка, которые князь Василий оставил у себя…
В Петербурге, так же как и в Москве, атмосфера нежных, любящих людей окружала Пьера. Он не мог отказаться от места (скорее, звания, потому что он ничего не делал), которое доставил ему князь Василий, и знакомств, зовов и общественных занятий было столько, что Пьер еще больше, чем в Москве, испытывал это чувство отуманенности, торопливости и все наступающего, но не совершающегося блага. Из прежнего холостого общества Пьера многих не было в Петербурге. Гвардия была в походе. Долохов разжалован, и Анатоль в армии, в провинции, и потому Пьеру не удавалось проводить ночи, как он любил проводить их прежде. Все время его проходило на обедах, балах и преимущественно у князя Василия, в обществе старой, толстой княгини и красавицы Элен, в отношении которой он невольно был поставлен в свете в обязанность исполнять столь непривычную ему роль кузена или брата, так как они виделись каждый день и жили вместе. Но хотелось ли Элен танцевать с кем-нибудь, она прямо говорила Пьеру, чтоб он был ее кавалером. Она посылала его сказать матери, что пора ехать, и узнать, приехала ли карета, и поутру, гуляя, взять ее перчатки.
Анна Павловна Шерер более всех выказала Пьеру перемену, происшедшую в общественном взгляде на него. Прежде, как и в неуместном разговоре, который завел у нее в гостиной Пьер о французской революции, он постоянно чувствовал, что говорит неловкости, что он неприлично, бестактно ведет себя, что Ипполит скажет глупое слово, и оно кстати, а его речи, кажущиеся ему умными, пока он готовит их в своем воображении, делаются глупыми, как скоро он громко говорит, и эта роковая неловкость, испытываемая им в обществе Анны Павловны, вызывала его на отпор, особенно резкий разговор. «Все равно, — думал он, — коли уж все выходит неловко, так буду говорить все». И так он доходил до таких разговоров, как про виконта. Это было прежде. Но теперь напротив. Все, что ни говорил он, все выходило очаровательно. Ежели даже Анна Павловна не говорила этого, то он видел, что ей хотелось это сказать, и она, менажируя скромность, воздерживалась от этого.
В начале зимы 1805 на 1806 год Пьер получил от Анны Павловны обычную розовую записку с приглашением, в которой было прибавлено: «Вы застанете у меня прекрасную Элен, на которую никогда не устанешь любоваться». Читая это место, Пьер в первый раз почувствовал, что между ним и Элен есть какая-то связь, признаваемая другими людьми, и мысль эта в одно и то же время и испугала его, как будто на него накладывались обязательства, которые он не мог сдержать, и вместе понравилась ему, как забавное предположение.
Вечер Анны Павловны был такой же, как и первый, только новинкой, которою угощала Анна Павловна своих гостей, был теперь не Мортемар, а дипломат, приехавший из Берлина и привезший свежайшие подробности о пребывании государя Александра в Потсдаме и о военных действиях. Пьер был принят Анной Павловной с оттенком грусти, относившейся, очевидно, к свежей потере молодого человека, и грусти точно такой же, как и та высочайшая грусть, которая выражалась при упоминаниях о августейшей императрице Марии Федоровне. Пьер, сам не зная почему, почувствовал себя польщенным. Анна Павловна с своим обычным искусством составила кружки своей гостиной. Большой кружок, где был князь Василий и генералы, пользовался дипломатом. Другой кружок был у чайного столика. Пьер хотел присоединиться к первому, но Анна Павловна, находившаяся в раздраженном состоянии полководца на поле битвы, когда приходят тысячи новых блестящих мыслей, которые едва успеваешь приводить в исполнение, Анна Павловна, увидав Пьера, тронула его пальцем:
— Погодите, у меня есть на вас виды на этот вечер.
Она взглянула на Элен, улыбнулась ей.
— Моя милая Элен, надо, чтобы вы были сострадательны к моей бедной тетке, которая питает к вам обожание. Побудьте с ней минут десять. А чтоб вам не очень скучно было, вот вам рыцарь, который не откажется за вами следовать.
Красавица направилась к тетушке, но Пьера Анна Павловна уже удержала подле себя с видом необходимости сделать еще последнее необходимое распоряжение.
— Не правда ли, она восхитительна, — сказала она Пьерy, указывая на отплывающую величавую красавицу. — И как держит себя! Для такой молодой девушки и такой такт, такое мастерское умение держать себя! Это происходит от сердца! Счастлив будет тот, чьей она будет. С нею самый несветский муж будет невольно и без труда занимать блестящее место в свете. Не правда ли? Я только хотела знать ваше мнение. — И Анна Павловна отпустила Пьерa.
Пьер искренно отвечал утвердительно на вопрос Анны Павловны о искусстве Элен держать себя. Ежели он когда-нибудь думал об Элен, то он думал именно о том необыкновенном ее спокойном умении быть приятной в свете.
Тетушка приняла в свой уголок двух молодых людей, но, казалось, желала скрыть свое обожание к Элен и желала более выразить свой страх перед Анной Павловной. Она взглядывала на племянницу, как бы спрашивая, что ей делать с этими людьми. Отходя от них, Анна Павловна опять тронула пальчиком рукав Пьера и проговорила:
— Я надеюсь, вы не скажете другой раз, что у мадемуазель Шерер скучно.
Элен улыбнулась с таким видом, который говорил, что она не допускала возможности при виде себя испытывать что-нибудь, кроме восхищения. Тетушка прокашлялась, проглотила слюну и по-французски сказала, что она очень рада видеть Элен. Потом обратилась к Пьеру с тем же приветствием и с тою же миной.
В середине скучливого и спотыкающегося разговора Элен оглянулась на Пьера и улыбнулась ему той улыбкой, ясной, красивой, которой она улыбалась всем. Пьер так привык к этой улыбке, так мало она выражала для него, что он улыбнулся тоже, из слабости, и отвернулся.
Тетушка говорила в это время о коллекции табакерок, которая была у покойного отца Пьера, графа Безухова. Она открыла свою табакерку. Княжна Элен попросила посмотреть этот портрет мужа тетушки, который был сделан на этой табакерке.
— Это, верно, делано Винесом, — сказал Пьер, называя известного миниатюриста и нагибаясь к столу, чтоб взять в руку табакерку, и прислушиваясь к разговору за другим столом. Он привстал, желая обойти, но тетушка подала табакерку прямо через Элен, позади ее. Элен нагнулась вперед, чтобы дать место, и, улыбаясь, оглянулась. Она была, как и всегда на вечерах, в весьма открытом, по тогдашней моде, спереди и сзади платье. Ее бюст, казавшийся всегда мраморным Пьеру, находился в таком близком расстоянии от его глаз, что он своими близорукими глазами невольно различал живую прелесть ее плеч и шеи, и в таком близком расстоянии от его рта, что ему стоило немного нагнуться, чтобы прикоснуться к ней. Пьер невольно нагнулся, испуганно отстранился и вдруг почувствовал себя в душистой и теплой атмосфере тела красавицы. Он слышал тепло ее тела, он слышал запах духов и слышал шелест ее корсета при дыхании. Он видел не ее, мраморную красавицу, составлявшую одно целое с платьем, как он видел и чувствовал прежде, но он вдруг увидал и почувствовал ее тело, которое было закрыто только одеждой. И раз увидав это, он не мог видеть иначе, как мы не можем возвратиться к прежнему обману зрения.
Она оглянулась, взглянула прямо на него, блестя черными глазами, и улыбнулась. «Так вы до сих пор не замечали, как я прекрасна? — как будто сказала она. — Вы не замечали, что я женщина. Да, я женщина. Да еще такая женщина, которая может принадлежать всякому, и вам даже».
Пьер, вспыхнув, опустил глаза и снова хотел увидать ее такою дальнею, чужою красавицей, для себя красавицею, какою он представлял себе ее прежде. Но он не мог уж этого сделать. Не мог, как не может человек, прежде смотревший в тумане на былинку бурьяна и видевший в ней дерево, увидав былинку, вновь увидать в ней дерево. Он смотрел и видел женщину, дрожавшую в платье, прикрывавшем ее. Мало того, он в ту же минуту почувствовал, что Элен не только могла быть, но должна быть или была его женой, что это не может быть иначе. Он знал это так же верно, как бы он знал это, стоя под венцом с нею.