Братья и сестры. Две зимы и три лета - Федор Абрамов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не уберег Илья Саню. В том же сорок первом году под Вязьмой Саню в клочья разорвало снарядом, так что нечего было и земле предать. А где остальные? Куда девался косяк молодых, здоровых мужиков и парней, которых вот отсюда, от этого ставровского дома, провожали тогда на войну?
Пока что из этого косяка, или из этой пекашинской роты, как назвал их тогда райвоенком, он один вернулся к исходному рубежу — без изъянов, стопроцентным здоровяком, если не считать небольшой царапины на груди, — да еще вон там, опершись на изгородь, стоит одноногий, уполовиненный Петр Житов.
2За три недели Илья уже успел присмотреться к бабам, но, может быть, только сегодня, в этот теплый и солнечный день, когда все они были принаряжены да принамыты, может быть, только сегодня он разглядел их по-настоящему.
Постарели, повысохли, бедные, беззубые рты опали, и такой виноватый, заискивающий взгляд, словно они извинялись перед ним. Извинялись за свой вид, за то, что сделала с ними война.
Две девушки, кажется Рая Клевакина и Лизка Пряслина, выбежали к нему с большим букетом пахучей, только что наломанной черемухи. Раздались сухие, деревянные хлопки. Егорша оборвал игру. И он понял: от него ждут речь. Так, наверно, был задуман праздник.
— Папа, папа, скажи! — требовательно зашептала сбоку Валентина, крепко, изо всех сил сжимая отцовскую руку.
И Петр Житов, свирепо буравя его своим взглядом от огороды, тоже давал понять, что, дескать, не боги горшки обжигают…
Выручила Илью Варвара Иняхина. Варвара молодым, звонким голосом закричала с крыльца:
— К столу, к столу, женки!
И тут Егорша опять заиграл походный марш, но только уже не для него, а для баб, которые, моментально перестроившись, всем скопом, всей своей пестрой и душной ордой кинулись в заулок на голос Варвары.
Столы были поставлены на двух половинах вдоль стен, и все равно всем места не хватило.
— Эй, хозяин! Где ты? Открывай еще одно заседанье в коридоре.
— Не кричите, — сказал Егорша. — Нету хозяина. С утра укатил в лес.
И тут вдруг выяснилось, что и Трофима Лобанова с невестками нет, и Софрон Мудрый со своей женой не явился. А где Марфа Репишная? Где Анна Пряслина? Не пришли Не смогли перешагнуть через дорогих покойников. Так с самого начала и пошел этот праздник вперемежку с горючей слезой.
Первую рюмку, конечно, выпили за победу, а дальше все потонуло в шумных выкриках и причитаниях.
— Ох, Марьюшка, Марьюшка! Ты-то дождалась своего, а мой-то не вернется… И на могилку не сходишь…
— Ондреюшка все мне писал: женка, береги себя, женка, береги себя… А сам себя не уберег…
— Ты хоть пожила со своим Ондреюшком, а я-то, бабы, я-то горюша горькая…
— Женки! Женки! — распоряжалась Варвара. — Ешьте мясо. Досыта ешьте!
— Да как его исть-то? Где кусачки-то взять?
— А у меня-то… — Офимья несгибающимся пальцем закрючила рот, показала своей соседке желтые беззубые десны.
— Ничего! Кузнец теперь свой — новые скует…
Илья вслушивался в эти разнобойные голоса и выкрики, смотрел на расходившихся женок, и перед ним, как наяву, развертывалась бабья война в Пекашине. Одна вспоминала, как она первая открыла хлебные плантации на болоте («Все за мной побежали»), другая дивилась тому, сколько она перепахала земли за эти годы («За день не обойти»), а многодетная подслеповатая Паладья, разоткровенничавшись, начала рассказывать, как она в прошлом году унесла сноп жита с колхозного поля.
На нее зашикали, замахали руками:
— Молчи, глупая! При председателе-то. Может, еще придется.
— Нет уж, не придется! — яростно взвизгнула Паладья. — Не будет, не будет больше такого!
— Не зарекайся. Хвалилась одна ворона — что вышло?
— Что, что, женки? Чем вам не угодила председательница? — спросила Анфиса.
— Угодила! Угодила, Анфисьюшка. Я за то тебя и люблю, что сердцем понимала беду нашу.
— Анфиса! Анфиса Петровна! Родимушка ты наша! — закричали отовсюду бабы.
Анфису обнимали, целовали, кропили рассолом бабьих слез. И она сама плакала:
— Бабы, бабы вы мои золотые…
— Да пожалейте вы председателя-то! — взъярился вконец измученный Михаил Пряслин, через голову которого женки все еще лезли обниматься с Анфисой. Замучите! Председатель-то один.
— Миша! Миша! Золотце ты мое! — вдруг всплеснула руками белобровая потная Устинья и крепко обняла его за шею. — Тебя-то, желанный, век не забуду. Помнишь, как мне косу наставлял?
— И мне!
— И мне!
— А меня-то как прошлой зимой в лесу выручил! Помнишь?
— Михаил! — поднялась Анфиса.
— Тише! Тише! Председатель хочет сказать. Огнистое солнце било в глаза Анфисе. В открытые окошки не прохлада — зной вливался с улицы. Илья взял с подоконника букет сомлевшей черемухи, помахал перед разогретым лицом Анфисы. Белый цвет посыпался на стол.
— Вы вот тут, женки, сказали: ту Михаил выручил, другую выручил, третью… А мне что сказать? Меня Михаил кажинный день выручал. С сорок второго года выручал. Ну-ко, вспомните: кто у нас за первого косильщика в колхозе? Кто больше всех пахал, сеял? А кого послать в лютый мороз да в непогодь по сено, по дрова?.. — Анфиса всплакнула, ладонью провела по лицу. — Я, бывало, весна подходит — чему, думаете, больше всего радуюсь? А тому радуюсь, что скоро Михаил из лесу приедет. Мужик в колхозе появится…
— Верно, верно, Петровна, — завздыхали бабы. А на другой половине в голос заревела Лизка со своими ребятами.
— Не плачьте, не плачьте, — стали уговаривать их. — Ведь не ругают его, хвалят.
Анфиса смахнула с глаз слезу.
— Да, бабы, за первого мужика Михаил всю войну выстоял. За первого! А чем мне отблагодарить его? Могу я хоть лишний килограмм жита дать ему?
Анфиса налила из своей половинки в стакан, протянула Михаилу:
— На-ко, выпей от меня. — И низко, почти касаясь лбом стола, поклонилась парню.
— И от меня! И от меня!
В стаканах и чашках забулькал разведенный сучок (все сохранили до праздника по сто граммов спирта, заработанных на сплаве). На Михаила лавиной обрушилась бабья любовь.
Кто-то, опять захлестнутый своим горем, заголосил:
— У Анны хоть ребяты остались, а у меня-то в домике пусто…
— Хватит вам слезы-то точить. Песню! — заорал Петр Житов и увесисто трахнул кулаком по столу.
Жена его высоким голосом затянула «Аленький цветочек», к ней присоединилось несколько дребезжащих, высохших за воину голосов, но дружного пения не получилось.
— Егорша! — взвилась Варвара. — Играй! Плясать хочу!
— Варка, Варка, бессовестная! Ты хоть бы Терентия-то вспомнила…
Варвара, молодая, нарядная, в голубом шелковом платье, туго, по-девичьи, затянутая черным лакированным ремешком со светлой пряжкой, выскочила на середку избы, топнула ногой.
— Помню! Тереша меня за веселье любил.
Говорят, что я бедова,Почему бедовая?У меня четыре горяЗавсегда веселая.
— Ну, разошлась офицерова вдова.
— Да, не хухры-мухры! — Варвара вскинула руки на бедра, с вызовом обвела всех бесшабашным взглядом. — Офицерова вдова!
Егорша дугой выгнул розовые мехи гармошки.
— Варка! Варка! Про любовь! — вдруг ожили женки.
На войну уехал дроля,Я осталась у моста.Пятый год пошел у вдовушкиВеликого поста.
— Охо-хо-хо! Врешь, Варка! Врешь!
— Не вру, бабы! Песня не даст соврать:
Кто не знает — заявляю:Я не избалованаВсю германскую войнуНи разу не целована.
Варвара, лихо, с дробью отплясывая, схватила за рукав Илью, потащила из-за стола. Марья обхватила мужа за шею:
— Не приставай! Липни к другому.
— Фу, и спрашивать тебя не стану. Наши мужья головы сложили, а ты одна владеть будешь? Нет, не выйдет! Поровну делить будем. Приказа потребуем.
— Горько-о-о! Горько-о-о!..
— Да вы с ума посходили! Нашли забаву при детях… — У Марьи полыхающей чернью зашлись глаза. Она отшатнулась от напиравших со всех сторон баб, уперлась затылком в простенок.
— Горько-о-о! Горько-о-о!
Илья, улыбаясь, нащупал под столом жесткую, заскорузлую руку жены, глянул на открытые двери, в которых еще недавно горели черные горделивые глаза дочери, и начал подниматься, нельзя не уважить народ.
— Нет, нет! — завопили бабы. — Машка пущай! Пущай она!
— Целуйся, дура упрямая! А не то я поцелую.
— Давай, давай! Мы хоть посмотрим, как это делается!..
Ничто не помогло — ни упрашивания, ни ругань. Марья скорее дала бы изрубить себя на куски, чем уступила бы бабам в таком деле. Суровая, староверской выделки была у Ильи женушка. Даже в сорок первом году, когда он уходил на войну, не поцеловала его при народе.