Горный ветер. Не отдавай королеву. Медленный гавот - Сергей Сартаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кошич крикнул, что нечего нам и завтра еще возвращаться к совершенно ясному делу, пусть Тетерев рассказывает на память.
Вася пощелкал пальцами, кашлянул.
— Письмо адресовано лично мне. На квартиру, — он снова стал шарить в карманах, вытащил конверт, сказал удивленно: — Так вот же оно! Читаю: «Уважаемый товарищ Тетерев! Обращаюсь к человеку, который долго работал с Ильей Ефимовичем Шахворостовым. Я познакомился с ним только здесь, но вижу, как он страдает, переживая свой жестокий поступок. Он много работает, держится хорошей компании, все время вспоминает о своем коллективе. Он сам написать не решается, считая себя перед вами крепко виноватым, и я пишу вам без его ведома». — Вася сделал паузу, многозначительно поднял указательный палец. — Дальше: «Его готовят к досрочному освобождению. Но если бы вы, товарищ Тетерев, и другие, кто работал вместе с ним, написали в комиссию душевное письмо с характеристикой товарища, которого знаете, вы бы только помогли ему скорее вернуться к правильной трудовой жизни, о которой он все время мечтает. Я нахожусь здесь по несчастью. Шофер. Нечаянно сбил человека. Потому и горе другого мне очень близко».
— Кем подписано? — спросил я.
— Это существенного значения не имеет. Ну, Тимофеев, Иван Алексеевич. Мы с Диной несколько раз прочитали это письмо, и оно нас растрогало. — Тетерев сложил письмо и засунул в карман. — Вот. Я думаю, что возражений помочь парню не будет. Не говорю: в беде или несчастье. Он сидит, я подчеркиваю, по своей вине. Но вы знаете народную пословицу: повинную голову меч не сечет. Шахворостов подавлен сознанием своей вины. Почему не поверить? Доверие поднимает человека. Мы не можем послать протокол общего собрания, потому что собирать тогда нужно всех кессонщиков, а Шахворостова, кроме нас, никто не знает. А мы должны написать просто, как группа рабочих и как товарищи, которые знают его и верят в него. Наше письмо хотя и не решит судьбы Шахворостова, но, я думаю, поможет в таком решении. Мне очень хочется, чтобы оно помогло. Я думаю, мы голосовать не будем, а Кошич взялся, напишет, и кто хочет, подпишется. Я, во всяком случае, подпишусь. Это дело каждого, личное. Как, будем еще обсуждать этот вопрос, ребята? Правильно я говорю?
— Правильно, — быстро сказал Кошич. — Обсуждать нечего. Не на собрании. Повторяю: не знаю Илью Шахворостова лично, не видел его, но я и напишу и подпишусь. Верю в человека. В его рабочую совесть. Это не бюрократ какой-нибудь. За такого не грех заступиться.
— Решили не обсуждать, так не обсуждать, — сказал Длинномухин. — Слова Кошича хорошие, хотя на его месте, не зная человека, я так не торопился бы лезть со своей подписью. Это по самой своей сути неправильно. «Верю», «верю»! Лет Кошичу девятнадцать, и рабочим он без году неделя.
— А человеком — все девятнадцать лет! — закричал уже не Кошич, а Казбич. И ноздри его раздулись.
— Решили не спорить, — спокойно продолжал Володя. — Я тоже подпишусь, если это поможет. И тоже верю. Но пока еще не в Шахворостова, а вот во всех нас, что мы его сделаем рабочим. Разбудим в нем рабочую совесть, которой до сих пор у него было маловато. Но писать — так протокол, созвать собрание по всей форме. А что за документ частное письмо! Хотя, если Тетерев считает можно — можно.
— Коллективные письма многие пишут, — вставил Кошич. — Даже академики. Позавчера читал я в «Правде». В защиту памятников старины. А мы живого человека защищаем. Почему нельзя?
— Я только для ясности, — помотал рукой Петр Фигурнов. Он сидел с самого края и, все время вытягивал свою длинную шею, чтобы видеть каждого говорившего до него. — Если бы этот разговор был два месяца тому назад, когда еще не знал я, останется на всю жизнь инвалидкой или выздоровеет женщина, которой Шахворостов проломил голову, я бы подписал письмо только на расстрел ему. Выздоровела. Хотя платка с головы не снимает, прическу делать нельзя: не отросли еще после болезни волосы. Перекипела во мне сейчас главная злость на Илью, но все равно сидеть ему год за его выходку, считаю, мало. Легко его судили, дешево расплатился. И жалости у меня к нему никакой. Но я подпишу. Пусть он знает: Петр Фигурнов тоже подписался. А что за этим будет следовать… — Он повертел растопыренными пальцами и быстро сжал их в кулак: — Не угрожаю. Это так. Для ясности.
Тумарк Маркин встал, забрался на груду досок. Наверно, чтобы казаться ростом повыше.
— А я скажу: у меня сначала было другое. Я не помню, когда Шахворостов был среди нас хорошим товарищем. И кому? Разве только Барбину. И тот, кажется, давно от него отступился. Да, он работал с нами. Надо ж где-то работать! Он все-таки не бандит, не вор. Нравился он нам или не нравился, это кому как, а вот что мы ему не нравились, это определенно. Вспомните, товарищи, позвал он хоть раз кого-нибудь к себе?..
— У него семья такая, — вставил Тетерев, не перебивая Тумарка.
— …Пришел к кому-нибудь сам запросто? У него любимое: в пивной ларек. Стоя. Кто не хочет вместе в ларек, тот и не товарищ. Кто на работе с ним за углом из горлышка не потянет, тот не друг. Так чего нам в дружбу к нему набиваться? А случится с ним снова вместе работать — будем работать. Но после работы в пивной ларек вместе с ним все равно не пойдем. Вот такое мнение у меня было сначала. Не подписываться. Но я все же подпишусь, хотя, что говорил, все это в силе. Не знаю, товарищи, — и Тумарк умоляюще прижал руки к груди, — не знаю, но какая-то жалость у меня к нему вдруг появилась. — Он смешался, беспомощно развел несколько раз руками. — Вот как только сказал Петр Фигурнов: «Жалости к нему нет никакой», — тут она сразу у меня и появилась… Из жалости подпишу.
Он сел, как-то виновато все разводя руками и не смея смотреть на других, будто сделал что-то стыдное. Набрал из-под ног в горсть щебенки и начал ею швырять в Енисей. Тетерев покашлял в ладошку, показал на меня:
— Кажется, один Барбин только не высказался. Подпишешь?
— Во-первых, я не верю в письмо, — сказал я. — Это какая-то фальшивка. Кто такой он, этот шофер Тимофеев, и почему такое наивное письмо написал?
— Ну, Барбин, — разочарованно протянул Тетерев, — нельзя же так, все с подозрениями. Ну, допустим, и не было бы такого письма. Почему по своей инициативе мы не могли написать? Это же только толчок. Это для нас не требование. Я думаю, ты и сам понимаешь. Мне очень хочется, чтобы ты понял.
— Я понимаю, — сказал я. — Одно дело — писать, когда мы знаем, что человек действительно исправляется, хочет исправиться, и мы ему помогаем; другой вопрос — когда известно, что он хочет любыми путями выбраться поскорее из тюрьмы, чтобы замять новое следственное дело.
Не знаю даже кто, может быть, все хором крикнули: «Ого! А ты это знаешь?» И я, радуясь, что разом все опрокидываю, заявил решительно и твердо:
— Знаю!
— Да? А какое следственное дело, Барбин? — спросил Тетерев.
— Во Владивостоке у него сестра за спекуляцию села, а ниточки оттуда идут и к нему. Да что, вы сами не помните, посылки он всегда получал!
— Это сразу меняет дело, — сказал Фигурнов.
— Пожалуй, — сказал Длинномухин.
— Ну, — опять протянул Тетерев, — посылки, сестра, Владивосток, спекуляция… А тебе, Барбин, все твердо известно?
— Твердо!
— Тогда расскажи, — потребовал Кошич, — откуда тебе известно? Подробности.
И я смешался, не ответил: подробностей никаких я не знал.
— Вообще-то, — вдруг сказал Фигурнов, — следственные дела не разглашаются, пока не закончены. Про «ниточки» может только следователь знать. Это для ясности.
— Костя, тебя вызывали? — спросил Тумарк, дергая себя за челочку.
— Нет, не вызывали, — сказал я, — но я твердо знаю.
— Следователь знакомый? — спросил Длинномухин.
И я почувствовал, что сила моих слов все больше слабеет и в вопросах ребят сквозит теперь уже явное недоверие: перехватил, дескать, Костя.
— Знакомого следователя у меня нет, — сказал я, — но я знаю.
Это получилось уже совсем по-детски. Но не мог же я сказать о письме, которое Шахворостов прислал Шуре, а тем более показать это письмо, потому что я сам же и сжег его! Второй раз в моей жизни получается так, что Шура язык мне связывает!
— Может, тебя самого вместе с ним к следствию привлекают, — с ядовитым участием спросил Кошич, — и ты дал подписку не разглашать?
Ребята открыто еще не смеялись, но повеселели, и я читал теперь на лицах у них: «Ладно, Костя, все ясно: у тебя старые счеты с Шахворостовым. Ты как хочешь, а мы уж отступать не будем».
Еще раз по внутреннему телеграфу я спросил свою совесть: «Сказать все?» Совесть моментально ответила: «Сказать». Но тут же пришла и другая телеграмма: «Чем ты подтвердишь все это? Шура, конечно, откажется. А больше нет ничего. Шуру ославишь без всякого смысла на весь белый свет. И сам прославишься: кому же, почему и какая дура будет показывать такие письма? Ребята собираются поддержать Шахворостова, хорошо зная, какой он все-таки гусь, а ты думаешь — не погубить ли тебе Шуру, которая для тебя делает только хорошее. Добей ее! Она ведь много раз говорила: «Костенька, я очень несчастливая в жизни…» Добивай! Несчастливых добивать легче…»