Семья Мускат - Исаак Башевис-Зингер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слезы навернулись ему на глаза. Очки запотели, и он снял их протереть. Голода как не бывало. Пожелтевшие страницы книги были в пятнах — то ли от слез, то ли от оплывшей свечи. Его охватила тоска. Псалтирь принадлежал его деду. По нему старик молился, когда его единственный сын, Бенцион, отец Фишла, умирал в больнице. Фишлу вдруг захотелось сорвать с себя, точно он оплакивал близкого родственника, одежды, сбросить обувь и сесть на голый пол. Деда его давно не было в живых, отец умер тоже, мать же… мать жила где-то в Польше с другим мужем. У него не было никого: ни брата, ни сестры, ни зачатого им ребенка. С тех пор как он женился и начал богатеть, даже хасиды в синагоге стали его врагами — они завидовали его благополучию. И вот последний удар. К чему теперь жить? К чему все его богатство? И он опять забормотал молитву: «Господи! Как умножились враги мои! Многие восстают на меня; многие говорят душе моей: „нет ему спасения в Боге“»[6].
Глава четвертая
За несколько дней до Йом-Кипура реб Дан Каценелленбоген с семьей приехал в Варшаву. На Францисканской их уже ждала квартира — три комнаты и кухня. Нашел ее Годл Цинамон, его старый ученик. Он учился у раввина в Малом Тересполе, когда был молод и беден; учился и по субботам у него столовался. И вот теперь, разбогатев, он возвращал долг старому своему благодетелю. Годл заплатил за квартиру за несколько месяцев вперед, договорился, чтобы ее обставили всем необходимым, чтобы были кровати, столы, стулья, белье, посуда. В среднюю комнату он поставил Ковчег Завета и повесил полки с книгами. Вместе с ним на вокзале раввина встречали дочь реб Дана Финкл и ее сын Аса-Гешл. У Годла, краснолицего мужчины с окладистой седой бородой, на мясистом носу красовались очки в золотой оправе. Из-под рукавов пиджака выглядывала накрахмаленная сорочка. Раввин с трудом узнал его.
— Это ты, Годл? — сказал он. — Аристократ!
Вместе с раввином прибыли оба его сына, Цадок и Леви, невестки, Зисл и Миндел, и целый выводок внуков.
Женщины сразу же принялись готовиться к празднику. Раввин внимательно осмотрел мезузы на дверях и распорядился не покупать мяса, пока он собственноручно не удостоверится, что коровы освежеваны в строжайшем соответствии с ритуалом; он даже запретил женщинам покупать молоко, пока не убедится, что все его требования к дойке неукоснительно выполняются.
Миндел не находила себе места.
— А что будут кушать дети сейчас? — рыдала она. — Угли?!
Раввин в замешательстве бродил по комнатам. Находилась квартира на втором этаже, окна выходили во двор и на улицу, и в дом врывались грохот трамваев и повозок, громкие крики торговцев. Гнусавили уличные музыканты, истошно визжали дети. Лишь теперь осознал раввин в полной мере смысл фразы из Талмуда: «В больших городах жизнь трудна».
Привыкнуть к Варшаве было нелегко. Молельный дом находился во дворе, но миква — на другой стороне улицы, переходить ее было опасно для жизни. В кухне пищу готовили над газом, а кто мог поручиться, что газ не добывается под наблюдением православных священников? Вода текла из крана, но кто знает, через какие нечистоты протянулись водопроводные трубы?
И все же, несмотря на все сложности, подготовка к Йом-Кипуру шла полным ходом.
Накануне праздника реб Дан отправился в молельный дом на утреннюю молитву, а после молитвы выпил стакан вина и, вместе с остальными молящимися, съел кусок пирога. Дома жена ждала его с завтраком, состоявшим из карпа, клецок и тушеной моркови. Днем раввин надел свой шелковый сюртук, белые раввинские одежды и отороченный золотом талис. Жена облачилась в лучшее свое платье и покрыла голову шитой жемчугом шалью. Принарядились и дочь с невестками. Произнеся благословение, раввин отправился на Кол Нидре. Во дворе было шумно. Женщины, чьих мужей забрали в армию, оглашали двор криками и стенаниями. Замужние женщины в париках и шалях, с молитвенниками с золотым тиснением под мышкой обменивались пожеланиями счастья в новом году. Было еще рано, однако в молельном доме уже горел свет. Пол был устлан сеном и посыпан опилками. Служка указал раввину на его место у восточной стены.
Реб Дану не нравилось, как проводится служба в местной синагоге. Все здесь было иначе, не так строго, как в Малом Тересполе. Молившиеся не так громко рыдали, меньше причитали. Когда хазан читал, стоявшие в дверях молодые люди преспокойно что-то между собой обсуждали. В Малом Тересполе раввин ударил бы кулаком по биме, потребовал бы тишины. Он накинул талис на голову и облокотился о стену. Пока читались Восемнадцать Благословений, он не присел ни разу. Обычно во время молитвы реб Дан не позволял себе плакать, но когда он вспомнил, что в этот праздничный вечер забритые в солдаты евреи бредут невесть где, едят нечистую пищу и переносят Бог весть какие мучения, — к горлу его подступили рыдания. Во время покаянной молитвы каждую фразу произносил он нараспев и с чувством бил себя в грудь.
Молившиеся начали расходиться, реб же Дан и еще несколько стариков остались в молельном доме на ночь. Всю ночь раввин читал старинный том, размышляя о былой славе Израиля:
«…Вот что пели Левиты в Храме. В первый день пели они: „Господня — земля и что наполняет ее, вселенная и все живущее в ней“[7]. Во второй день пели они: „Велик Господь и всехвален во граде Бога нашего“[8]. В третий день пели они: „Бог стал в сонме богов; среди богов произнес суд“[9]. На день субботний пели они песнь…»
Мерцали свечи. Какой-то старик с желтым, как пергамент, лицом и густой белой бородой растянулся на скамейке и погрузился в сон. В окно заглянул полумесяц, плывущий по усыпанному звездами небу. Сидевший в талисе и в белой мантии реб Дан сумел забыть, что его выдворили из Малого Тересполя. Ведь находился он в святилище, среди своего народа, среди любимых книг тайного закона. Нет, он был не один. На небесах по-прежнему был Бог, были ангелы, серафимы, трон милости Его. Ему стоило лишь протянуть руку — и пальцы его коснутся священных томов, чьи слова были голосом живого Бога, чьими буквами Бог создал мир. Внезапно он испытал жалость к неверующим, что бродят в темноте, стреляют и убивают друг друга, грабят, воруют, насилуют. К чему они стремятся? К чему приведут их бесчисленные войны? Сколько еще времени будут они так жить, погрязнув в трясине греха? И он вспомнил слова молитвы:
«А потому вдохнови, О Господь Бог, все, Тобою созданное, именем Твоим и всели ужас во все, Тобою созданное, дабы все, Тобою взращенные, почитали Тебя, дабы исполняли они волю Твою чистосердечно и поверили бы, подобно нам, о Создатель, что власть принадлежит Тебе, что сила в Твоих руках, мощь в Твоей деснице и что имя Твое возносится надо всем, Тобою созданным».
Реб Дан уронил голову на зажатую в кулак руку и задремал. Когда же в окне забрезжил рассвет, он проснулся и опустил кончики пальцев в ведро с водой. Лиловые тени, будто в сумерках, сгустились в углах молельного дома. Свечи сморщились и поникли, они едва горели, слабо мерцая и потрескивая. Где-то снаружи прокукарекал петух. Реб Дан не заметил, как утро превратилось в день и как в синагоге вновь собрался народ. К нему подошел Цадок, его старший сын.
— Как ты, отец? — спросил он. — Вот, возьми. Понюхай табак.
Реб Дан устремил на него затуманенный взор. «Надо же, как он постарел, — подумалось ему. — Борода совсем седая. Шестидесятилетний старик». И он сунул в нос щепотку табака.
— Благодарю, — сказал он и вдруг сердито крикнул: — Хватит! Пора! Мессии пора явиться!
Глава пятая
По мнению Мускатов, Лея сама была виновата, что Маша ступила на неправедный путь. Сейчас девушке было уже двадцать пять лет, но «гулять» она начала чуть ли не с четвертого класса. Царица Эстер и Салтча, ее невестки, не раз предупреждали Лею: за такой хорошенькой девушкой, как Маша, нужен глаза да глаз. Лея, однако же, никакого влияния на дочь не имела. Понимать ее она отказывалась: у Маши все было не так, как у матери. Лея была толстая, с большими руками и ногами; дочка — худенькая и стройная. Лея отличалась невероятным аппетитом; Маша же клевала пищу, как птичка. Лея училась в школе хуже некуда; Маша кончила с золотой медалью. Лея говорила громким голосом, жестикулировала и то и дело разражалась громоподобным смехом; Маша отличалась сдержанностью и изяществом. В самые холодные зимние дни девушка норовила надеть легкое пальто; все удивлялись, как это она умудряется не умереть от холода. Летом, когда семья выезжала на дачу, Маша оставалась одна в раскаленном от жары городе. Она была такой же скрытной, как и ее отец. Она могла уйти из дому рано утром, причем неизвестно куда, и вернуться поздней ночью, когда вся семья уже крепко спала. Она заводила множество новых знакомств, бывала в богатых домах, ходила на балы и вечеринки — и обо всем этом Лея узнавала либо гораздо позже, либо стороной. Уже довольно давно Маша сошлась со студентом по имени Эдек, сыном богатого поляка из Влоцлавека, однако Лея еще ни разу его не видела. Вскоре Маша его бросила, и почему они расстались, Лея так и не выяснила. Всякий раз, когда мать решалась с дочерью поговорить, девушка с улыбкой говорила: