Избиение младенцев - Владимир Лидский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Дык… чего ж? – в недоумении спросил Василий. – Вражонки-то народные, поди, кажный день дохнут… Мясца ихнего вдоволь же у нас…
Начальник потемнел лицом и отпустил Четвертака.
Последней инициативой сметливого зоотехника была просьба привезти с материка дробильную машину МДРМ-28, о которой он случайно узнал из служебных материалов Пятого Всесоюзного конгресса по спецмероприятиям, организационным разработкам и методам дознания. В тоненькой брошюрке среди прочих любопытных статеек прочитал он стенограмму выступления работника Центрального Спецучреждения товарища Маузера об утилизации человеческого материала масштабированных врагов и понял, что в его производстве технологии товарища Маузера – вещь незаменимая. Когда-то подглядел он, как приисковых жмуриков, складируемых в течение зимы за сопками, обгрызают вольные таёжные хищники, и пришла ему в голову новаторская мысль. Мерзлоту при минус пятидесяти долбить больно несподручно, даже и зекам это не под силу, вот и откладывали их захоронение до лета, покуда земличка маленько не оттает. Так чего ж добру-то пропадать? Быстро доложил Василий идею по начальству, получил разрешение и стал регулярно посылать к заледеневшим штабелям за сопками бригаду зеков с топорами.
В бригаду эту ставили доходяг или тех, кто начинал потихоньку доходить, не имея больше сил сражаться с проклятым золотом в ледяной воде Сусумана. Попал вскоре в неё и Евгений.
В последнее время он не выполнял норму, и ему назначили штрафную пайку сначала в четыреста грамм, а потом и в триста. Суставы на его ногах и на кистях рук разнесло страшным воспалением, он потерял почти все зубы и уже с трудом жевал тот жалкий хлеб, который получал. Цинга мучала его и пеллагра начала захватывать тело, рот кровоточил, глаза слезились.
Вот таким и увидел его Никита, прибывший на Мальдяк с очередным этапом. Узнать Евгения было немыслимо, но Никита узнал. Бригада четвертаковской обслуги тащилась с топорами к выходу из зоны, и Евгений несколько приотстал. Тяжело дыша, он сел прямо на ледяную землю и упёрся в неё руками в попытке отдохнуть. Никита подошёл к нему, стал вглядываться, потом присел на корточки и долго смотрел в его слезящиеся потухшие глаза.
– Ну что, брат, – наконец проговорил он, – хорошо жилось тебе при большевиках? Вот и подошло время выплачивать проценты по их кредитам… Да и долги бы отдать, а то ведь грех… Вона куда завёл тебя Котовский…
– Жаль не зарубил я тебя тогда, – ответил Евгений. – А метку твою так и ношу до сего дня…
И притронулся рукой к бурой, покрытой пятнами пеллагры шее, где уже едва заметен был рваный шрам, оставленный когда-то дерзкой пулей Никиты.
Бригада Евгения замешкалась в предзоннике, и он беспокойно глянул туда.
– Убить бы тебя, – спокойно сказал Никита, коснувшись пальцами топора, зажатого в ладони Евгения.
Тот с трудом встал и, ковыляя, поспешил в строй своей бригады.
Он протянул ещё целую неделю. На самодельных салазках, подбитых неизвестно чьим мехом, таскали зека нарубленные звериные пайки, и как-то раз, стоя возле вольеров и глядя на грациозных хищников, с аппетитом поедающих свой обед, Евгений застыл и задумался, а потом взял с салазок кусок человеческой плоти и, плача, поднёс к лицу. Но расшатанные цингой зубы не могли одолеть заледеневшего мяса, – он смотрел в свои изуродованные руки, тяжко дышал, и только кровавая слюна бесполезно пачкала снег возле его ног.
Через несколько дней он лежал в общем штабеле за дальними сопками с деревянной биркой на ноге, и ещё далеко было до весны, а песцы, лисы и куницы плодились и плодились в дьявольском хозяйстве Четвертака.
В ясный мартовский день, после сильной метели, когда природа приходила в себя и отдыхала, послав на эту скудную землю спокойный солнечный день, пришёл, наконец, и его черёд, – в сопки снова поднялась бригада доходяг, поставила поудобнее самодельные салазки, подбитые неизвестно чьим мехом, и достала из-за поясов топоры…Ляля так и не дозналась, что Никита на Колыме. Когда началась бериевская амнистия, она думала, что брат объявится, но вскоре выяснилось, что амнистия коснулась только тех, кто имел срок пять и менее лет. Все политические имели б о льшие сроки, поэтому они остались, а вышли только бандиты, насильники и воры. Сам Никита начал писать в инстанции только в конце пятидесятых, когда жизнь страны стала обретать некоторую ясность. Сначала он писал письма с просьбой перевести его в шарашку, напирая на свои исключительные знания и огромный опыт в деле самолётостроения, а потом, осмелев, принялся одно за другим строчить прошения о пересмотре дела. Срок его кончался в 63-ем, но видно там, наверху, уже заскрипели какие-то ржавые шестерёнки, что-то сдвинулось с привычной оси, и в 59-ом его освободили.
Ляля в это время жила уже в Кожве и как могла сражалась с жизнью, нищетой и запойным дядей Колей. Она работала стрелочницей на сортировочном участке железной дороги и получала за свою работу позорные гроши, которых не хватало на самое необходимое. Спасали жалкий огородик и три курицы, которые неслись с грехом пополам. Дядя Коля продолжал подворовывать на своей лесоперевалочной базе, загоняя лиственничные стволы заезжим шабашникам, но эти левые деньги до Ляли не доходили, он их пропивал. Пил он всё больше и больше, а напившись зверел, хватал топор и гонял Лялю по огороду. Тихий и вполне мирный в быту человек, участливый и даже душевный, выпив бутылку водки, становился невменяемым, и вся Кожва слышала его надсадный крик: «Убью-ю-ю-ю-ю-ю!!», перемежаемый чудовищным матом. Ляля, как наседка, в панике собирала детей, хватала маленького Юрика на руки и удирала к соседке Клане. Однажды, когда Ляля была на вечерней смене, дядя Коля пришёл домой в сильном подпитии, надавал подзатыльников Жорику, который по болезни не пошёл в детский сад, и улёгся спать с папиросой в зубах. Сына он привязал к своему запястью толстой верёвкой, чтобы тот не удрал из дому. Лялина смена заканчивалась в полночь, Аркашу из садика и Юрочку из яслей должна была забрать вечная палочка-выручалочка Кланя, и день кончился бы как обычно, если бы не зажжённая сигарета. От неё затлело диванное покрывало, которым укрылся дядя Коля, вспыхнул огонь, перекинувшийся на занавески, пламя побежало дальше и дом запылал. Жорик, задремавший на половичке возле дивана, проснулся от удушливого дыма и заплакал в страхе. Первая его мысль была о спасении, и он инстинктивно пополз на четвереньках к выходу, но верёвка, привязанная к руке отца, не пустила его. Он сел посередине комнаты и ещё сильнее заплакал. Дядя Коля не просыпался, видимо, угарный газ, поднимаясь вверх, уже отравил его. Внизу, над полом ещё оставалось немного воздуха, который судорожными глотками захватывал перепуганный насмерть Жорик. Он грыз верёвку, пытался разорвать её, но она была не по силам малышу. Тогда он подполз к дивану, где лежал дядя Коля, и сунул верёвку в самое пламя, бушевавшее в головах у отца. Она задымилась и начала тлеть. Руки Жорика лизало пламя, он вопил диким голосом, извиваясь от боли. На голове дяди Коли горели волосы, а перьевая подушка, шипя и дымясь, распространяла вокруг чудовищную вонь. Наконец верёвка прогорела, Жорик вскочил на ноги и побежал к двери. Вылетев на двор, он кинулся головою в снег, а люди, метавшиеся вокруг с баграми да с вёдрами, кинулись к нему. Когда Ляля прибежала к дому, он уже полыхал, и подойти к его стенам было невозможно. Утром на пепелище она собирала среди дымных головёшек поплавленные ложки и покорёженные алюминиевые миски. От дяди Коли не осталось даже костей.
На зиму Лялю с детьми приютила Кланя, а весной, по теплу всем посёлком начали строить для погорельцев дом. Ещё не были подняты стены, а в кланину избушку уже стали приносить для Ляли посуду, утварь, одежду. Поселковый люд, такие же ссыльные и бывшие зеки, как сама Ляля, несли и еду, – кто какую мог, а она даже не всегда успевала сказать им спасибо, потому что никто её не дожидался, приходили, оставляли во дворе то, что считали нужным, и уходили, не повидав хозяев. Дом был почти готов, когда Ляля получила реабилитацию. Документы к тому времени у неё уже были восстановлены, она собрала детей, взяла свои жалкие пожитки и, бросив всё, поехала в Москву. Путь был неблизкий, и она не скоро добралась. Всю дорогу она крепилась, внимательно следила за детьми, но в столице, на вокзальном перроне силы оставили её, и она начала неудержимо плакать…
Дверь в её маленькую комнатушку в фамильной квартире на Садово-Кудринской была взломана. Ляля робко вошла и увидела разбросанные по полу, покрытые толстым слоем пыли, вещи, бумаги, черепки. Она раздела детей, умыла их, дала каждому по печенью, умылась сама и принялась собирать мусор с пола. Листы бумаги, письма, конверты и открытки она складывала в отдельную кучку, всё остальное, не достойное дальнейшей жизни, готовила к уничтожению. Прибравшись, пошла выбрасывать мусор, на обратном пути заглянула в магазин, купила молока и манной крупы детям. Дома сварила им кашу, покормила и уложила спать. Ночью, включив тусклую настольную лампу, села перебирать бумаги. Старые открытки, письма, детские рисунки, пёстрые ленточки, отмеченные печатью ушедшей эпохи, коробочка из-под ландрина, наполненная гимназическими записками, всё, всё смертною тоскою сжимало сердце, вызывая воспоминания о давно канувших в бездну прошлого счастливых и беззаботных днях. Ляля развернула маленький альбомчик с эмалевым ампирным медальоном на кожаной обложке. На титуле красовались две строчки, выполненные каллиграфическим почерком: