Однажды осмелиться… - Ирина Александровна Кудесова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ушел около одиннадцати, попросил телефон, сказал, позвонит. «Ольке — ни слова. Ревнива, как орангутанг». Видно, совсем мужика достала.
Да… решили, что свои проблемы он будет сам решать.
23
Потом Олька явилась кислая, заявила, что «Нико урод и с ним все кончено». Долго рассказывала, как объяснение вышло. Спрашивала, как сделать так, чтобы стать ему необходимой. Поплакала.
На следующий день позвонил Николай:
— Как она?
— А что, разве не видно?
— Она со мной не разговаривает. Хорошего я себе сотрудничка подобрал.
— Отойдет. Сказала — у вас все.
— Свежо предание… Помните, у Набокова в «Лолите»: «Я страстная и одинокая женщина, и вы любовь моей жизни»? Вот-вот. Ну как после этого…
Совсем у Ольки нет чувства самосохранения.
— Если я заеду сегодня? Где-нибудь ближе к десяти — в прошлый раз в пробках стоял…
Приехал: об Ольке уже — ни слова.
24
Зачем она говорила с ним? А вы посидите в четырех стенах с ребенком, в чужом городе. Вечером — не поздно — является муж подруги, сопит, вздыхает, с темами для разговоров туго; ему хочется спросить — а что там у благоверной сейчас творится, в личной-то жизни, но он не решается. Потом уходит. Совсем поздно или же поутру является подруга. У нее Гумберт Гумберт, у нее «страсть и одиночество» и еще отчаяние.
Вот и все развлечения.
Николай оказался интересным собеседником. Да, в нем было именно это — о чем говорила Олька, когда рассказывала про большую рыбу, которую не поймаешь, — что-то восхитительно-мужское. Говорили обо всем подряд: о журнале, все увереннее стоявшем на ногах («пока что — на ножках»), о геологоразведке в Сибири, которая теперь в упадке, а когда-то… И Николай вспоминал, как ездил с геологическими партиями, а потом Алена рассказывала, что говорил Бродский, — тайга, плоские бесконечные болота… комары… тучи комаров… так? — Ну не всюду… а что, разве Бродский… — Конечно! Школа жизни для поэта — самое важное… Он даже маленькое месторождение урана нашел… уран ведь искали.
Попутно она думала… Она всегда будто на двух стульях сидела. Вот и сейчас: сказала, что школа жизни важна для поэта, но разве это правда? Уже сколько раз она об этом размышляла — Эмили Дикинсон носу из дома не показывала, а все с ее стихами носятся. Значит, и это затворничество с Юлькой — не наказание для ее дара, и если последнее время она пишет меньше, так это не от нехватки впечатлений, а оттого, что иссякает… Сколько еще длиться этому кризису? Нет, что хотите говорите, а впечатления нужны. Пускай даже чужие.
— Расскажи о себе.
И он рассказывал о своих путешествиях, о встречах, о планах. Большая восхитительная рыба. Каким течением ее занесло в эту квартирку?
Потом стало ясно — Николай не может пройти мимо очередной юбки.
— Я видел тебя на фотографии, — кивнул на рамочку в комнате.
— Не очень-то это честно по отношению к Ольге.
— Ерунда. Если ты честен с избранником — это не честность, а любовь. Если нечестен — это не измена, а просто отсутствие любви. Быть верным тому, кого не любишь, — абсурд.
Хватило ума сообразить — все это только слова, пляска рвущихся наружу сперматозоидов.
Да и за Ольку как-то обидно.
25
Потом прозвучала эта фраза про Мари Лоренсен: она ее потом долго поминала ему, эту грубую подделку под искренность.
«Ты девушка Лоренсен… такая же неуловимая».
О существовании этой художницы, исключительно барышень живописавшей, Алена знала только потому, что та была возлюбленной Аполлинера; его «Мост Мирабо» Алена помнила наизусть, хотя и прохладно относилась к французской поэзии. Кстати, написано было из-за разрыва с Мари.
В том, что Николай разбирается в живописи, как свинья в апельсинах, сомневаться не приходилось. Он и не скрывал.
— Мне всегда любопытно бывает — что хотел сказать художник. Ну вот изобразил он цветы на подоконнике, дальше что? А пейзажи?
— Тебе известно такое понятие, как «настроение»?
— Мне известно понятие «информация». Настроения мне скучны.
— Вот как? У Лоренсен сплошные настроения.
Сотни раз повторенные девушки: нюансы, фантазии; едва намеченные глаза, рот, лица полукружье; вечная бледность, тонкость рук, томность движений; пастельные тона: масло, так похожее на акварель. Девушка в сопровождении длинномордой собаки, заблудившегося единорога. Вот уж точно — ноль информации. Хотя нет, есть она: нарциссизм рисовавшей. Но кому нужно это бесполезное сведение…
Потом добавил:
— Неуловимость и сдержанность… Странное сочетание.
— Я кажусь тебе странной?
— За это и полюбил. Сразу.
Как это дешево.
Да и после Ольки постель еще не простыла.
Выискался любитель неуловимости. Охотник до живописи с отрицательным балансом информации.
Вот и именно что — охотник.
И все же этот абсолютно непоэтичный человек приводил за собой стихи. Алена чувствовала, как шажок за шажком выбирается из кризиса; но стихи начали неожиданно менять интонацию — они и раньше были прозрачными — причудливая вязь слов, ни одного душного; но теперь стали походить на акварельные картинки, выполненные на пористой бумаге: размытые, будто в дымке, они не отражали реальности, но были фантазией, настроением, как сказал бы Николай — никакой информации.
26
Она предпочитала ласки простым телесным радостям. «Когда мы занимаемся любовью, я играю с его пуговицей на воротничке», — как-то призналась. И еще: «Моя мать, моя кошка и я: жестокая крепостная стена, так раздражавшая Гийома». Мечтательница, живая, самовлюбленная, капризный ребенок, Мари Лоренсен воспринимала свою связь с Аполлинером как большое приключение.
Аполлинер: неуклюжий гигант, круглое лицо печального клоуна, скрашенное иронией. Шляпа, которая ему маловата, да еще и сидит криво. Лохмота усов и до блеска выбритые щеки. В тридцать лет жил с мамой, хотя она и говорила — я вижу тебя только тогда, когда надо постирать рубашку. Вечно опаздывал. Да! Никакой он не Аполлинер был, у него фамилия — Костровицки, по маме…
Всему виной длинный язык Пикассо. Подвел к Гийому Мари: «Я встретил твою невесту».
А дальше — несколько лет терзаний. Было прямо по Бродскому: «Зная мой статус, моя невеста пятый год за меня ни с места…» Ему нравилось страдать публично: такое утонченное удовольствие… Сталкивались, ранили друг друга, расходились, чтобы сойтись вновь. Гийом был страшно ревнив, Мари — неуловима.
Вновь и вновь он направлялся на улицу Ла Фонтен в буржуазный пригород Парижа Отёй, переходил Сену по мосту Мирабо с его оцепеневшими у воды бронзовыми фигурами — четыре морских божества, покинувших свою стихию.
Потом была встреча в баре на улице Вавен.
— Я сообщу тебе сейчас важную новость.
— У меня тоже есть новость для тебя…
— Я выхожу